Enfin[46], я подчинилась Маме, обогнула рынок стороной и устремилась к церкви Поминовения.
На Академи-сквер я увидела, что улица перегорожена цепями. Ту же картину я наблюдала и у другого молитвенного дома; стоя у цепей, я поняла их назначение – оберегать прихожан от повозок и экипажей, а вернее – от лошадиных копыт. Гуманно, ничего не скажешь; с такой мыслью я перешагнула через цепь и вошла в церковь через малоприметную боковую дверь. Служба уже началась. По главной лестнице подниматься не стала, а только глянула на воздвигнутый там каменный монумент. Кое-какие из высеченных на нем имен были мне знакомы.
Взявшись за медную дверную ручку, блестевшую от бессчетных касаний, я представила, как с боковых лестниц – вот здесь, где я сейчас стояла, – падали мертвецы. На миг мне показалось, что к сердцу… что-то подкатило. Нет, ясно встало перед глазами. Слепящая вспышка… но скоро мое зрение приноровилось к царившему внутри церкви полумраку.
Никто на меня не обернулся, никто, по-видимому, не счел мое появление нарушением порядка.
Прихожане сидели на скамьях с боковинами. Балкон наверху также был занят. Мне припомнилась галерка – высоко под потолком, где когда-то сидели Мейсон, Фанни и Плезантс. Второй ярус театральных лож находился, должно быть, на уровне теперешнего балкона. Очевидно, под ним располагалась ложа Старков на первом ярусе – совсем близко от нынешнего алтаря.
Алтарь. Вид его был для меня непривычен. С высокой кафедры пуританской конструкции пожилой человек обращался к слушателям с проповедью.
Его манера поведения совершенно меня не устраивала. (Должна признаться, я стала отдавать предпочтение пустым храмам.) При всей явной бездарности проповедника – плоской речи и примитивной риторике – я постепенно начала осознавать, что его проповедь воздействует на меня… физически. Короче, стоило мне только вступить в переполненную народом церковь Поминовения, как мной овладела дурнота. И даже хуже того – мне пришлось в конце концов крадучись пробраться вдоль изогнутых стен церкви к самому главному входу и с извинениями опуститься на отгороженную скамью, чтобы успокоиться.
Массивная деревянная дверь захлопнулась за мной с шумом, что и вызвало недовольство, которого я старалась избежать. Сидевший в самом центре у прохода длинноногий седовласый джентльмен в высоких сапогах обернулся в мою сторону с преувеличенным негодованием. Его примеру последовали все остальные и уставились на меня. Даже проповедник и пастырь сделал паузу.
Слушатели начали перешептываться, и из нестройного гама мне удалось вытащить – словно занозу из кожи – повторявшееся всеми имя: Маршалл. Джон Маршалл. В самом деле это был он, и сейчас я готова заявить: если уж нужно предстать перед судом, то лучше предстать перед самым главным судьей.
О, но тогда, в растрепанных чувствах, меня мало заботило, что я нарушила ход службы. Мне и вправду было не по себе.
Мозг горел огнем. В голове гудела одна-единственная мысль, бившая по черепу, как язык колокола. Пока я сидела – обливаясь потом, сотрясаясь от озноба, неспособная ответить соседке, желавшей мне помочь, – мысль облеклась в голос. Одинокий голос. Произносимые им слова – если это были действительно слова – я не могла разобрать. Ясно было только, что голос о чем-то умолял. Потом голос задрожал и разбился, будто стекло, на мелкие осколки (непостижимо, но никто из прихожан этого не слышал) – и вместо одного зазвучало множество голосов. Женские голоса и мужские, надрывно-жалобные детские крики. Все они умирали – умерли. Сгорали в огне – и сгорели.
Их замуровали там, внизу, под моим сиденьем. В церковном склепе. Там погребены тьмы и тьмы.
Кое-как я сумела овладеть собой. Открыла глаза в страхе увидеть театр, наполненный мертвецами. |