— Генри, — повторила я, изо всех сил стараясь изгнать французский акцент из своей речи (иногда он все-таки пробивался, до самого моего смертного часа), чтобы сказать именно Генри, а не Анри, как порой случалось.
Временами я жалела, что в свое время не отнеслась к выбору имени-псевдонима серьезно и не выбрала его более тщательно. Нынешнее имя казалось мне слишком безвкусным, но если менять его на другое, это внесет еще больше путаницы в мою жизнь. Я начала привыкать к имени Генри, а потому, не раздумывая, откликалась на него. Так что мне суждено было зваться Генри, хотя в душе я всегда оставалась Геркулиной.
Геркулина… Qui ?tait-elle?[9]
Некое существо, родившееся двуполым в Бретани в 1806 году или около того. В отличие от моей смерти, выпавшей на 11 октября 1846 года, день моего рождения точно не известен — так бывает с сиротами. Да, я росла сиротой. Мне было лет шесть, когда моя жизнь дала трещину и приобрела сходство с судьбами героинь романов, которыми я зачитывалась на заре юности. Моя мать, умирая, послала меня в монастырь урсулинок. Она дала мне только записку, вложенную в карман моего воскресного платья, но если там и говорилось о том, когда именно я появилась на свет, монахини так ничего мне об этом и не сказали. Обучалась я в монастырской школе, где хозяйничали сущие… Ну вот, мое перо чуть само не написало слово «волки». Некогда я где-то уже прочла нечто подобное: «Ее воспитала волчья стая». То же самое можно сказать и обо мне, потому что некоторые из сестер-урсулинок походили на волчиц и душой, и телом. Волчья порода явственно проступала в них. Mais h?las,[10] меня вырастили не волки, а монахини — на их попечение меня отдала умирающая мать, когда настал ее День крови. Была ли она практикующей ведьмой? Знала ли о своей природе, ведала ли, что ее кровь — страшная, алая — уже на подходе? Не могу вам сказать. Когда-то я хорошо помнила маму, но теперь не могу воскресить в памяти ее облик. Хотя, конечно, могла бы. Я погрузила бы себя в сон, и предо мной предстали бы картины прошлого. Там я вновь увидела бы ее — может, мне даже удалось бы узнать, как выглядел мой отец, которого я не знала вовсе. Однако я никогда не прибегала к этому способу из-за не оставлявшего меня страха перед ворожбой. Вызывание чародейского сна — не слишком приятное действо, и обычная сентиментальность не стоила того, чтобы прибегать к такому рискованному средству.
Монастырская школа, руководимая некою урсулинкой (имени ее я предпочитаю здесь не называть), примыкала к утесу — хотя, скорее всего, он представляется мне таковым лишь в моих детских воспоминаниях. Если вспомнить получше, то была просто дюна, за рыхлым зыбким склоном которой песок и камни осыпались прямо в прилегающую бухту, далее переходящую в море. Там, у далеких северных берегов Франции, приливы достигают необычайной высоты; они казались мне солеными языками, через определенные промежутки времени вылизывавшими низменный пляж, над которым в тягучем ритме, задаваемом тиканьем церковных часов, текла наша жизнь.
Нас было человек шестьдесят воспитанниц, почти полностью оторванных от внешнего мира. Погребенные под каменной громадою монастыря, его обитательницы посвящали себя одному из двух миров. Монахини и те воспитанницы, чья жизненная судьба была предопределена бедностью или недостатком телесной красоты — к их числу принадлежала и я, — уповали на воздаяние в мире загробном, то есть жили в труде и молитве, чтобы вознестись на небеса и попасть в рай. Другие же ученицы, благодаря усилиям сестер-урсулинок тоже не забывавшие о мучениях Иисуса Христа и тому подобных вещах, стремились в иные блаженные сферы. Предвкушение совсем другой райской жизни затуманивало их взоры. Им предстояло вернуться «в свет» и там достигать всевозможных высот вместо того, чтобы терпеливо ждать награды «на том свете». |