Я подобен тому, кто ищет наугад, не зная, где спрятан предмет, о котором ему ничего не рассказали. Мы играем в прятки ни с кем. Есть где-то трансцендентная уловка, текучее божество, которое можно только услышать.
Да, я перечитываю эти страницы, которые отражают скудные часы, краткие минуты отдыха или иллюзии, большие надежды, перенаправленные на пейзаж, печали, подобные комнатам, в которые никто не заходит, какие-то голоса, большую усталость, еще не написанное евангелие.
У каждого — своя суетность, и суетность каждого что он забыл, что есть другие люди с такой же душой. Моя суетность — это несколько страниц, некие отрывки, некоторые сомнения…
Перечитываю? Я солгал! Я не решаюсь перечитывать. Не могу перечитывать. Зачем мне перечитывать? То, что там есть, другое. Я уже ничего не понимаю…
64.
Я плачу над моими несовершенными страницами, но потомки, если прочтут их, почувствуют больше благодаря моему плачу, чем почувствовали бы благодаря совершенству, которое, достигни я его, лишило бы меня возможности плакать, а значит, и писать. Совершенство не проявляется. Святой плачет, и этим он человечен. Бог молчит. Поэтому мы можем любить святого, но не можем любить Бога.
65.
Та божественная и замечательная робость, что стоит на страже ‹…› сокровищ и регалий души.
Ах, но как бы я хотел впрыснуть хотя бы в одну душу нечто ядовитое, беспокойное и тревожное. Это немного утешило бы меня перед лицом ничтожества деятельности, в котором я живу. Извращать стало бы целью моей жизни. Но дрожит ли какая-нибудь душа от моих слов? Слышит ли их кто-нибудь, кроме одного меня?
66.
Пожимая плечами
Обыкновенно мы придаем нашим мыслям о неизвестном оттенок наших представлений об известном: если мы называем смерть сном, то это потому, что внешне она похожа на сон; если мы называем смерть новой жизнью, то это потому, что она похожа на нечто, отличающееся от жизни. Из маленьких недопониманий реальности мы выстраиваем верования и надежды и перебиваемся корками, которые называем пирожными, как бедные дети, которые играют в счастливую жизнь.
Но такова вся жизнь; такова, по крайней мере, та система особой жизни, которую обычно называют цивилизацией. Цивилизация заключается в том, чтобы дать любой вещи имя, которое к ней не относится, и потом мечтать о результате. И ложное имя, и настоящая мечта действительно создают новую реальность. Предмет действительно становится другим, потому что мы делаем его другим. Мы фабрикуем реальности. Исходный материал остается тем же, но форма, которую ему придало искусство, отдаляет его на самом деле от того, чтобы оставаться тем же. Стол из сосны является сосной, но он является и столом. Мы садимся за стол, а не за сосну. Любовь — это половой инстинкт, однако мы любим не посредством полового инстинкта, а посредством предположения о другом чувстве. И это предположение действительно является другим чувством.
Не знаю, какое тонкое воздействие света, или неясный шум, или воспоминание о духáх, или музыка, сыгранная неизвестно каким внешним влиянием, вдруг, посреди прогулки, навеяли на меня эти фантазии, которые я неспешно записываю, рассеянно сидя в кафе. Я не знаю, куда я вел свои мысли или куда я предпочел бы их вести. День пропитан легким туманом, влажным и горячим, он грустен, но не угрожающ, однообразен, но бессмыслен. Меня мучает какое-то незнакомое чувство; мне не хватает какого-то довода относительно неизвестно чего; в моих нервах нет воли. Под моим сознанием я грустен. И пишу эти строки, действительно бессвязные, не для того, чтобы сказать это, не для того, чтобы сказать что-либо, а для того, чтобы дать работу моему невниманию. Медленно, слабо надавливая на затупившийся карандаш — заточить который у меня не хватает чувствительности, — я заполняю белую бумагу, в которую заворачивают бутерброды и которую мне дали в кафе, потому что мне лучшей и не надо, сойдет любая, лишь бы она была белой. |