В тюремной камере или в пустыне есть бесконечность. На камне можно космически спать.
Впрочем, у размышлений бывают такие обстоятельства — а они появляются у всех тех, кто размышляет, — когда все становится изношенным, старым, виданным, даже если его еще предстоит увидеть. Ведь, сколько бы мы ни размышляли о чем-либо и, размышляя, преобразовывали это, мы никогда не преобразовываем это в нечто, что не является сущностью размышления. Тогда нас охватывает тревога жизни, тревога оттого, что мы знаем не благодаря познанию, оттого, что мы размышляем только чувствами или думаем осязанием или восприятием изнутри осмысляемого объекта, как если бы мы были водой, а он — губкой. Тогда для нас тоже наступает наша ночь и усталость от всех переживаний усугубляется оттого, что переживания, глубокие сами по себе, проистекают от мысли. Однако это ночь без отдыха, без света Луны, без звезд, ночь такая, как если бы все вывернулось наизнанку — бесконечность стала внутренней и сжалась, день стал черной подкладкой неизвестного костюма.
Уж лучше, да, гораздо лучше всегда оставаться человеческим слизняком, который любит и не ведает, пиявкой, которая отвратительна, но об этом не знает. Не замечать, как жизнь! Чувствовать, как забвение! Сколько эпизодов было утрачено в зелено-белом кильватере уплывших кораблей, похожем на холодную слюну, если смотреть на него с высокого штурвала, который кажется носом под глазами старых кают!
91.
Быстрый взгляд, брошенный на поле поверх окрестной стены, освобождает меня полнее, чем другого освободило бы целое путешествие. Всякая точка зрения — это вершина перевернутой пирамиды, основание которой не поддается определению.
Было время, когда меня раздражало то, что сегодня вызывает улыбку. И одна из таких вещей, о которой мне напоминают почти каждый день, это настойчивость, с которой заурядные люди, активные в своей жизни, улыбаются, слыша о поэтах и художниках. Они не всегда это делают, как думают газетные мыслители, с чувством превосходства. Часто они это делают с нежностью. Но они всегда похожи на взрослого, ласкающего ребенка, которому чужда уверенность и точность жизни.
Раньше меня это раздражало, потому что, как и все наивные люди — а я был наивным, — я полагал, что эта улыбка, обращенная к трудностям мечтания и высказывания, была проявлением чувства внутреннего превосходства. Но это лишь проявление различия. И если раньше я расценивал такую улыбку как оскорбление, поскольку она подразумевала превосходство, сегодня я расцениваю ее как неосознанное сомнение; подобно тому, как взрослые люди часто признают за детьми остроту восприятия, превосходящую их собственную, так и за нами, мечтающими и высказывающимися, признают нечто отличающееся, чему не доверяют, считая странным. Я хочу верить, что часто самые умные из них замечают наше превосходство; тогда они улыбаются снисходительно, чтобы скрыть, что они его замечают.
Но наше превосходство состоит не только в том, что множество мечтателей считали собственным превосходством. Мечтатель превосходит активного человека не потому, что мечта превосходит реальность. Превосходство мечтателя заключается в том, что мечтание — занятие намного более практичное, чем жизнь, и в том, что мечтатель извлекает из жизни удовольствие намного более полное и намного более разнообразное, чем человек действия. Если выразиться точнее и лучше, человек действия — это мечтатель.
Поскольку жизнь — это, по сути, состояние ума и все, что мы делаем или о чем думаем, ценно для нас в той степени, в какой мы считаем это ценным, оценка зависит от нас. Мечтатель — это эмитент банкнот, и выпускаемые им банкноты обращаются в городе его духа так же, как и в реальности. Какое мне дело до того, что бумажные деньги моей души никогда нельзя будет обменять на золото, если в ложной алхимии жизни золота никогда не бывает? После всех нас настанет потоп, но только после всех нас. |