Вон. Вдребезги. Конец. Вот и хорошо, гораздо лучше, чем если бы он сам ее расколотил.
Так думал он, а может, и говорил, занимаясь своими привычными делами.
Но это бьио словно проклятие. Теперь, как раз когда нелепая фигурка стала для него в некотором роде привычной, когда ее вид на отведенном ей месте, на столике в прихожей, постепенно становился для него делом обычным и безразличным, – теперь его начало мучить ее исчезновение! Ему ее даже не хватало, когда он проходил через прихожую, его взгляд отмечал опустевшее место, где она прежде стояла, и эта пустота распространялась на всю прихожую, наполняя ее отчуждением и мертвенностью.
Тяжелые, тяжелые дни и тяжелые ночи начались для Фридриха. Он просто не мог пройти через прихожую, не подумав о двуликом божке, не ощутив утраты, не поймав себя на том, что мысль о фигурке неотвязно его преследует. Все это стало для него неотступным мучением. И уже давно мучение это его одолевало не только в моменты, когда он проходил через прихожую, нет, подобно тому как та пустота на столе распространялась вокруг, так же и эти неотвязные мысли распространялись в нем самом, постепенно вытесняя все прочие, пожирая все и наполняя его пустотой и отчуждением.
То и дело представлял он себе ту фигурку словно наяву, уже для того только, чтобы самому себе со всей ясностью показать, до чего глупо скорбеть о ее утрате. Он представлял ее себе во всей ее идиотической нелепости и варварской неискусности, с ее пустой хитроватой улыбкой, двуликую – он даже пытался, словно его охватывал тик, скривив рот, изобразить эту отвратительную улыбку. Его неотвязно терзал вопрос, были ли оба лица у фигурки совершенно одинаковыми. Не было ли у одного из них, хотя бы только из-за небольшой шероховатости или трещинки в глазури, немного другое выражение? Немного вопросительное? Как у сфинкса? А какой неприятный – или, может быть, удивительный – был цвет у той глазури! В ней были смешаны зеленый, синий, серый и красный цвет, блестящая игра красок, которую он теперь частенько узнавал в других предметах, во вспыхивающем на солнце оконном стекле, в игре света на мокрой булыжной мостовой.
Вокруг этой глазури часто вертелись его мысли, и днем и ночью. Еще он заметил, какое это странное, звучащее чуждо и неприятно, почти злое слово: «Глазурь»! Он возился с этим словом, он в бешенстве расщеплял его на части, а однажды перевернул его. Получилось «рузалг». Почему это слово звучало для него знакомо? Он знал это слово, без всякого сомнения, знал его, и причем слово это было недоброе, враждебное, с отвратительными и беспокоящими ассоциациями. Он долго терзался и наконец сообразил, что слово напоминает ему об одной книге, которую он довольно давно купил и прочитал как-то в дороге, книге, которая его ужаснула, была мучительна и все же подспудно завораживала его, и называлась она «Принцесса-русалка». Это было уже как проклятие – все связанное с фигуркой, с глазурью, с синевой, с зеленью, с улыбкой несло в себе что-то враждебное, язвило, мучило, было отравлено! А как странно он тогда улыбался, Эрвин, его бывший друг, когда вручал ему божка! Как странно, как многозначительно, как враждебно!
Фридрих стойко и на протяжении нескольких дней не без успеха противился неизбежному следствию своих мыслей. Он ясно чувствовал опасность – он не хотел впасть в безумие! Нет, лучше умереть. От разума он отказаться не мог. От жизни – мог. И он подумал, что, возможно, в том-то и состоит магия, что Эрвин с помощью этой фигурки как-то его заколдовал и он, апологет разума и науки, падет теперь жертвой всяких темных сил. Однако – если это так, даже если он считал это невозможным, – значит, магия есть, значит, есть волшебство! Нет, лучше умереть!
Врач порекомендовал ему прогулки и водные процедуры, кроме того, он иногда по вечерам ходил развеяться в ресторан. Но это помогало мало. Он проклинал Эрвина, он проклинал самого себя. |