Никому до него не было дела. Он жил тогда в маленьком городе за границей, и там он однажды утром шел по аллее, глядя сквозь деревья на маленькую ленивую речку, на обрывистый, желтый глинистый берег, где над осыпями и выветренными породами цеплялись пыльные кусты и сорные травы. Тут в нем что-то зазвучало, он остановился, он вновь услышал в своей душе старую песню из сказочных времен. Желтизна глины и пыльная зелень, ленивая река и обрывистые берега, какие-то связи красок и линий, какой-то звук, нечто особенное в случайном образе – все это было прекрасно, даже невероятно прекрасно, трогательно и потрясающе, говорило с ним, было родным. И он чувствовал порыв и проникновенное единство леса и реки, реки и его самого, неба, земли и растений; казалось, все существовало лишь для того, чтобы в этот час отразиться в таком единстве в глазах и сердце одного человека, встретиться в них и найти согласие. Его сердце было местом, где могли сочетаться река и травы, дерево и воздух, сливаясь воедино, могли возвышать друг друга и праздновать торжество любви.
После того как это величественное ощущение повторилось несколько раз, художника охватило всеобъемлющее чувство счастья, насыщенное и глубокое, как золото вечернего солнца или садовый аромат. Он упивался им, оно было сладким и тяжелым, но он не мог долго его переносить, оно было слишком сильным, его распирало, он был в напряжении и возбуждении, почти доходя до ужаса и бешенства. Это чувство было сильнее его, оно захватывало, уносило, он боялся утонуть в нем. А он этого не хотел. Он хотел жить, жить вечно! Никогда, никогда не желал он жить так искренне, как теперь!
Словно после опьянения он очнулся как-то один в тихой комнате. Перед ним стоял ящик с красками, а на мольберте – кусок картона; после нескольких лет перерыва он снова принялся за живопись.
Так и пошло. Мысль: «Зачем я это делаю?» – не возвращалась. Он рисовал. Он только и делал, что смотрел и рисовал. Он или блуждал, погруженный в образы мира, или сидел в своей комнате и изливал полноту впечатлений в картинах, которые одну за одной сочинял на своих маленьких кусках картона: дождливое небо над ивами, садовую стену, скамью в лесу, проселочную дорогу, а кроме того – людей, и зверей, и вещи, которые он никогда не видел, быть может, героев или ангелов, которые при этом были такими же, как стена и лес, и вели ту же жизнь.
Когда он вернулся к людям, разнеслась весть, что он снова рисует. Его считали порядком сумасшедшим, однако с любопытством ждали его работы. Он никому не хотел их показывать. Но его не оставляли в покое, его донимали и вынуждали. Тогда он отдал ключ от своей комнаты одному знакомому, сам же уехал далеко, не желая присутствовать при том, как другие будут рассматривать его картины.
Люди пришли, и поднялся большой шум, он был объявлен неслыханной гениальности художником, пусть и со странностями, зато живописцем милостью Божьей, и все такое прочее, что говорят обычно знатоки и ораторы.
Художник Альберт обосновался тем временем в деревне, снял в крестьянском доме комнату и распаковал свои краски и кисти. Счастливый, он снова бродил по долам и горам, а потом изливал в своих картинах то, что испытал и прочувствовал.
И тут он узнал, что дома уже посмотрели его картины. В трактире за бокалом вина он прочитал большую хвалебную статью в столичной газете. Его имя было жирным шрифтом набрано в заголовке, и все колонки были полны пышных эпитетов. Но чем дальше он читал, тем больше удивлялся.
«Как прекрасно светится на картине с дамой в голубом желтый фон – новая, неслыханно смелая, очаровательная гармония!»
«Замечательна и экспрессивная пластика в натюрморте с розами. А уж серия автопортретов! Мы осмеливаемся поставить их в один ряд с подлинными шедеврами психологического портрета».
Странно, странно! Он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь рисовал натюрморт с розами или даму в голубом, и никогда, насколько ему было известно, не писал автопортретов. |