О многом я знала гораздо меньше, чем пора было знать в мои годы. (Я хорошо понимаю это теперь, когда мне, по моим подсчетам, уже лет семнадцать или восемнадцать.) Я никогда не была в тесных, родственных отношениях ни с одной женщиной; никогда ни одна из них не стала мне тем, кем обычно становится девочке мать или старшая сестра, тетушка или хотя бы кузина. Я постоянно общалась с монахинями и воспитанницами, но, находясь в их обществе, я все время чувствовала себя отделенной от них какою-то невидимою стеной. Монахини проявляли ко мне интерес, но то был интерес, связанный с учебой, или интерес духовный; никто не учил меня тому, что мне так неотложно требовалось узнать. У меня не было никого, к кому я могла бы обратиться с некоторыми вопросами, то есть вопросами деликатного свойства… Сказать более определенно? О нет, я предпочту довериться вашей сообразительности. Подумайте сами, о каких вещах следует знать юной девушке, становящейся юной женщиной, и поверьте мне, когда я скажу, что не знала о них ничего. Ничего! Я пребывала в совершенном неведении. Все те знания на этот счет, которые у меня имелись, я добыла, собирая по мелочам, словно осколки, у других девочек. Но зачастую они нарочно сообщали неверные сведения; это они играли со мной в такую игру — вернее, играли против меня, вообще против всех девочек, что помладше.
В то лето все мы, оставшиеся, должны были вставать в предрассветной тьме, чтобы успеть одеться и привести себя в порядок. В моих ушах до сих пор стоит звон страшного колокольчика, врывающийся в тишину моего сна. До сих пор вижу я послушниц, шествующих вдоль рядов коек, позванивая в него и начиная оглушительно трезвонить у постели тех, кто спит слаще других. Вибрация его медной чашечки проникает за полог и вызывает дрожь, пробирающую меня до костей… Я лежу, притворяясь спящей, охваченной сном, крепким настолько, что не могу вырваться из его тенет. И вот я лежу, прислушиваясь к шаркающему стуку шлепанцев по паркету, ожидая, что монахиня или послушница вот-вот подойдет ко мне и начнет жестоко бранить. О, как я стала искусна в обмане! И как часто я навлекала на себя за это и гнев, и упреки, и — в наказание — приказ выполнить штрафные работы.
В урочные дни дежурная смена воспитанниц вставала пораньше, чтобы наполнить слегка тепловатой водою бадьи для купания (раньше, когда я жила в кладовке, в мои обязанности как раз и входило греть для этого воду). По таким дням следовало надевать тонкие сорочки для купания и погружаться в бадью сразу вдвоем. Я не могла. Совсем не могла. И предпочитала как можно раньше, когда все остальные спят, прокрасться в холодную, как лед, баню либо встать позже всех и окунуться в уже помутневшую от чужой грязи воду.
Так или иначе, на Славословие приходилось опаздывать. И каждый раз, пытаясь прошмыгнуть в церкви на заднюю скамью, ловить презрительные взгляды монахинь, то и дело отвлекавшихся из-за меня от службы. Но у меня не имелось выбора: я готова была вытерпеть все, что угодно, лишь бы скрыть свою тайну, непонятную далее для себя самой.
В первый же день моей новой жизни мать Мария представила меня нескольким девочкам, собравшимся у моей койки. Они знали меня, и я знала их, но все обстояло так, словно я неожиданно появилась среди них из другого мира.
— Познакомьтесь с Геркулиною, — сказала мать-настоятельница. — Давайте поприветствуем ее и поздравим с поступлением в школу для старших, где она станет готовиться к получению учительского диплома.
Кто-то подавился смехом, кто-то шепнул что-то ехидное; одна из девушек измерила мой рост в вершках, как это обычно делают у лошадей.
Стараясь держаться подальше от этого гогочущего стада гусынь, я ушла в дальний конец дормитория. Там было широкое окно, выходящее в сторону моря. И сквозь него я снова увидела все ту же радугу. |