Но фигура моя оставалась угловатой, ей недоставало мягко очерченных линий. Мои сверстницы были пышечки, а я — кожа да кости. Руки и ноги стали такими длинными, что это смущало меня, а кроме того, необычайно сильными. (О, как я вспыхивала, когда сестра Бригитта просила достать с буфета кувшин, или открыть дверь, которую заклинило, или откупорить бутылку вина, если в той очень туго засела пробка!)
Даже черты моего лица стали меняться — конечно, почти незаметно, однако мне эти перемены казались внезапными и ужасающими. Лоб увеличился и стал выпуклым, скулы приподнялись и еще более выступили вперед. Глаза меня тоже тревожили: они казались окнами в мой тайный мир, и я боялась встретиться взглядом с другими людьми. (Глаза были правильной формы и необычного зеленовато-синего цвета… Добавлю, что мне о них недавно сказали, будто они напоминают переливы морской волны на мелководье.) Нос мой, прежде слегка вздернутый и, пожалуй, даже курносый, преобразился, приняв нынешний благородный вид; он стал настолько прямым, что его можно назвать римским; но в то время он казался мне страшно длинным. Губы обрели полноту и теперь обрамляли слишком, увы, большой рот. На безупречно чистой коже лица, всегда готовой вспыхнуть, залиться краской, играл здоровый румянец; другим девицам для достижения того же результата приходилось пудриться или щипать себя за щеки. Что же касается шеи, то я считала ее просто уродливой: она была не просто длинная и тонкая, а очень тонкая и очень длинная. Волосы в ту пору напоминали мне о соломе: непокорные, ломкие и густые. Я заплетала их в тугую косу, которая свисала с затылка, разделяя спину на две половинки. Лентами я не пользовалась никогда. Старалась не привлекать к себе внимания… Ноги? Ах, какой они пробуждали во мне ужас! Теперь даже смешно, ей-ей, но тогда я изо всех сил старалась их скрыть. Подобно сестрам Золушки, я нашла себе пытку — туфли, которые были меньше на несколько размеров. А чтобы спрятать руки, похожие на руки великанши, я надевала перчатки.
Enfin[4], меня смущало в моем новом облике практически все. У меня постоянно подводило живот от страха, что кому-то придет в голову дразнить меня или что кто-то попросту заговорит со мной. Я была в полной власти и у наставниц, и у других воспитанниц: они могли распять меня одним-единственным словом, намеренно или случайно. Я жила в состоянии постоянной тревоги… мне было плохо: все ополчилось против меня — моя природа, мои чувства, общество. Мне хотелось исчезнуть, раствориться в придуманных мирах — в мирах, о которых я столько прочла.
Монахини в С*** знали, куда попадут после монастыря их подопечные, — в те же купеческие дома, из которых прибыли; уехав из одного дочерью, им предстояло попасть в другой уже в качестве жены. Потому их надлежало обучить тем «совершенствам», которых от них там будут ждать. «Талантам» обитательниц гостиных. Я же не питала склонности к подобным предметам. Терпеть не могла проводить долгие часы за таким никчемным занятием, как рукоделие, под которым понималось плетение или, скажем, вытачивание маленьких шедевров, обреченных затем собирать пыль в какой-нибудь зале, или изготовление обтянутых тканью пуговиц, коим уготовано вызвать приступ экстаза у девствующей тетушки или украсить жилетку младшего брата… Нас учили чинить кружева, показывали, как писать красками овальные миниатюры на слоновой кости при помощи кисточки, состоящей из одного-единственного волоска (это было хуже всего), а также инструктировали, как делать на обратной стороне вышивки такие маленькие узелки, чтобы эта сторона практически не отличалась от лицевой. Никогда более в жизни ток времени не ощущался мною столь осязаемо, как за этим занятием, и никогда время не казалось мне настолько потерянным зря.
Но тут мне удалось извлечь выгоду из своих успехов в изучении более серьезных дисциплин… ведь речь шла о том, чтобы не повредиться в уме! Я подала прошение о том, чтобы меня освободили от занятий рукоделием, дабы иметь время самостоятельно изучать науки. |