Викарный священник церкви Сен-Пьер готов был засвидетельствовать истинность последнего обвинения, ибо видел своего настоятеля кувыркавшимся с женщиною на каменном полу ризницы менее чем в пятнадцати шагах от Святых Даров.
Отец Луи, обратясь к правосудию, сам, по сути, стал виною тому, что оно не свершилось.
Хотя за многие часы, проведенные им за кафедрой проповедника, он научился уснащать свою речь благородными оборотами и вообще говорить как заправский вития, ему не удалось произвести должное впечатление на парижский парламент. Его умение очаровывать, увы, не отличалось той силой, которою обладают законы, и его рассказ о своих бедах и плетущихся против него интригах мало тронул судей.
Прокурору повезло куда больше. Он добился у своего друга епископа следующего приговора: кюре предписывалось не просто поститься каждую пятницу, а сидеть в этот день на хлебе и воде в течение трех месяцев, и ему запрещалось отправлять церковные таинства целых пять лет.
Вернувшись в К*** из Парижа, Луи узнал о наложенном на него прещении. Какая чушь! Это ни на что не похоже! Осужден? В его отсутствие? Он подаст жалобу!
Но вскоре ему пришлось узнать, что жаловаться он не может, ибо прокурор уже подал апелляцию на вынесенный приговор: поскольку епископ и церковный суд имели право карать за подобные преступления только мечом духовным, прокурор также послал петицию в парижский парламент, прося теперь уже светских судей рассмотреть вопрос о наказании телесном . Сия петиция, представленная в парламент через два дня после того, как отец Луи проиграл свое дело, имела весомую подпись епископа П***; в ней содержалась обращенная к парламенту просьба рассмотреть такие возможные в данном случае разновидности наказания, как «повешение, колесование, клеймление или отправка на галеры». (Жестокость предлагаемых епископом наказаний объяснялась влиянием на него прокурора, которому прелат был обязан, ибо этому служителю закона случалось раз или два смотреть сквозь пальцы на кое-какие «упущения», имевшие место в их диоцезе.)
Приговор епископа оставался в силе, пока парижский парламент рассматривал его по существу.
Луи перестал исповедовать и не выходил из дому. Но думал он в это время вовсе не о Мадлен, а о своем друге Рене Софье, еще недавно служившем священником в Т***; его сожгли заживо всего шесть лет назад, признав виновным в «духовном кровосмесительстве и надругательстве над религией». Рене был ему закадычным другом и, по правде сказать, успел его кое-чему научить. Неужто и Луи ожидает подобная судьба? Не может быть! Разве люди, рассматривающие обвинения, выдвинутые против него, эти видные деятели церкви и судьи, не справедливы и умны, не сведущи в науках и неподкупны? И разве бессчетное количество клириков не совершают проступков куда более предосудительных? В чем, собственно, его вина? Сказано же: «любите друг друга»; вот он и любил.
Прошло десять дней, но из Парижа не пришло ни единой весточки. Добрые люди, проживавшие в К***, оставались без отпущения грехов. Прошел слух, что процессом заинтересовался сам всемогущий Ришелье. Луи начал подумывать о том, чтобы уехать из К***. Некоторые из его друзей и возлюбленных советовали так и поступить, даже молили его об этом, обещая помочь незаметно пробраться в Итальянские Альпы или укрыться среди миролюбивых швейцарцев… Но нет; он решил, что останется и будет бороться.
Наконец из Парижа прибыл гонец: парламент затребовал доказательств его богоотступничества.
Прокурор, несмотря на все прилагаемые верной ему кликой усилия переубедить его, продолжал отрицать присутствие в своем доме беременной Мадлен. Незаконнорожденный ребенок, который вот-вот должен был появиться на свет, не мог стать доказательством. |