Изменить размер шрифта - +
Маркиз уверен, что это идеальная креатура. Он услужлив, приветлив, остроумен и даже иногда добивается улучшения здоровья своих пациентов.

— По милости Божьей, надо полагать.

— Да, его лекарские способности вызывают немало сомнений, зато воспитанность и хорошие манеры устраивают всех — от умирающих до воображающих себя больными.

— Насколько же серьезен возрождающийся интерес к Елизавете?

— Лесток говорит о нем как о почве для будущего дворцового переворота. Единственное серьезное препятствие — нынешний фаворит.

— Любой фаворит может только мечтать о подобной перемене судьбы своей покровительницы.

— Но не Алексей Разумовский. Это один из очень удачных дипломатических ходов графа Остермана.

— Того, который занимается внешней политикой России?

— Да, именно графа Андрея Остермана. По его подсказке императрица Анна из числа привезенных для придворного хора с юга певчих одного, а именно Разумовского, уступила в виде подарка цесаревне. Расчет оказался точным. Лишившаяся своего последнего аманта, поручика Шубина, отрезанная от придворного общества, Елизавета не могла не обратить внимания на красавца певца. Но Разумовскому предварительно и объяснили открывающиеся перед ним возможности, и предупредили о крайней осмотрительности в поступках. Любое подозрение императрицы лишит его места и тех крох, которые ему стали перепадать. Вчерашний пастух из большого полуголодного семейства не мог не прислушаться к совету. Или приказу.

— И оказался своего рода соглядатаем при цесаревне. Неглупо, очень неглупо. А Елизавета не догадывается о его, скажем так, сложном положении?

— Может быть, и не догадывалась, если бы не ее доверенный, камер-юнкер Михаил Воронцов. Лесток уверяет, что у камер-юнкера хватает ума не настраивать цесаревну против фаворита, зато он достаточно тонко дает ей возможность самой разобраться в том, что Елизавета в минуты досады называет трусостью, хотя в действительности скрывает в себе предательство. Так или иначе, но она перестала приглашать фаворита для участия в конфиденциальных совещаниях. Каждый раз под иным предлогом.

— Кажется, я все серьезней начинаю относиться к этой русской принцессе.

— Она дочь своего отца, монсеньор, в гораздо большей степени, чем предполагают окружающие. И в чем-то даже превосходит его, старательно маскируя очевидное родственное сходство. Для всех она хочет оставаться легкомысленной бабочкой, летящей к одним удовольствиям.

— Чему Лесток так настойчиво призывает не верить.

— Он же, в конце концов, врач, монсеньор, и знаток анатомии.

— На этот раз не столько физической, сколько душевной, хотите вы сказать?

 

* * *

Вот оно — Елизаветино царство. Печь трещит. Июнь на исходе, а все тепла нет. Небо над слободой серое. То высоко подымется, холодом знойким прохватит. То на крыши туманом осядет — не продохнешь. Под ногами глина чавкает. Сыро. Душно. Ели лапами до земли обвисли. Цветов на лугах и в помине нет. Одна куриная слепота на тропках золотится.

Грязь на всю Торговую площадь разлилась. Мужик с телегой мается: лошадь совсем из сил выбилась. Бабы с коробьями на коромыслах, никак, в монастырь собрались. Петух на соседском тыне прокукарекать хотел, да от дождя отяжелел — свалился…

— Цесаревна матушка, чтой-то с тобой, голубонька, приключилось? Час битый у окошка стоишь, словечка не вымолвишь? Недужится, не дай Господь, аль как?

— Откуда прознала, Маврушка? — не было тебя тут.

— Роман Ларионыч от навеса глядел, мне сказал. Оба с Михайлой опечалились, меня позвали.

— За любовь да заботу спасибо. Только сказать-то мне нечего. Тоска на сердце пала — от дождя, видать.

Быстрый переход