А там как светлейший повздорил с деверем, враз прикончила Девиера. Да не она — ее руками светлейший. Софья Скавронская за молодого Сапегу вышла, женишка опальной Марьи Меншиковой, по ком в березовской ссылке все глаза выплакала.
После Анны Петровны, упокой Господи ее душу, мой черед настает. Не поостережешься сама, пеняй на себя. Расправа короткой будет. Ой короткой…
— Мавра, кормилицу ко мне позови.
— В людской она, кумушка-матушка, сидит.
— Что ж, места ей другого не нашлось?
— Как не найтись, сама не идет. Опасится.
— Тогда сама к ней пойду. Вернее будет…
— Меня ли, лебедушка, ищешь? О мамке заскучала?
— Как не заскучать, мамушка. Спросить тебя хотела. Пойдем по саду пройдемся.
— А и по саду чего ж не пройтись, лебедушка. Ягодок пощиплешь, развлечешься, развеешься. Смурная ты у нас что-то.
— Твоя правда, мамушка. Смурная… Вспомнить все хочу, как с Вилимом Монсом дело было.
— Ну и надумала. С чего тебе треклятый немец распонадобился?
— Нет, мамушка, это я спрашивать буду, ты — ответ держать. Много знала ведь, того больше видела. И помалкивать умела. А теперь с дочкой-то поделись. Нужно ей. Скажи, власть большую Вилим забрал?
— Да что уж, кто только к нему с поклоном не ходил, кто подарочков дорогих не носил. Граф Головкин Михайла…
— Только он в те поры послом нашим в Берлине был.
— Вот-вот, из Берлину ему парики да наряды королями высылал. Петр Михайлович Бестужев-Рюмин, при чужих не будь сказано, в Митаве башмаки заказывал. Анна Иоанновна сама следила, чтоб сапожник не обузил, колодки великой персоны не перепутал.
— И она туда же!
— А куда, Елизавета Петровна, сама посуди, денешься? Только от твоей матушки она добра и видала. Неужто сук под собой рубить бы стала? Еще князь Андрей Вяземский — так он лошадок Монсу подбирал и растил: очень до них Вилим Иванович охоч был.
— Хороши были кони. Помню.
— Как не помнить — во всем дворе лучшие. Государь Петр Алексеевич, часом, заглядывался.
— А Егор Столетов что при нем делал?
— О Егоре особый толк. Денежек за ним отродясь не водилось. Зато письмишки амурные сочинять умел, стишки складывал.
— Это для матушки, что ли?
— Откуда мне знать, лебедушка. Может, и для покойной государыни. Очень она за них господина Монса хвалила.
— А сказывали, Егор в канцелярии числился. Вместе с Иваном Балакиревым.
— О том тебе лучше знать. Где мне в должностях-то разбираться. Мало ли за какую должность человек деньги получает, по мне главное — кому служит. Да ты, лебедушка, у Воронцова спроси, Михайлы Ларионыча.
— У Михайлы? Да он в службе-то никогда не был. Лет-то ему сколько тогда было?
— Сколько ни сколько, а к Егору Столетову он тогда частенько бывал. Отец его Ларион Гаврилыч сказывал, к письменному делу присматривался. Егор сам его хвалил: слог, мол, преотличнейший. Что ни вели написать, все тотчас и напишет.
— Надо же. А мне и невдомек. Что ж ему наказания-то не вышло?
— Да, Егору тогда ой-ой как досталося. Господину Монсу твой батюшка приказал голову отрубить, приспешникам его — плети да ссылка. Ивану Балакиреву, не спутать бы, батоги да в солдаты, на каторжные работы на три года. Столетову полегше вышло. Били его кнутом в проводку — через строй водили. Больно тогда кричал, себя не помнил. А на каторгу на десять лет. Воронцова никак не вспомнили. Может, по молодости. Скорее — на глаза не попался. Батюшка загодя все семейство в деревню увез. |