Сама себе дороги к престолу не перекроет. А младенцу, значит, привыкать к Бирону с рождения придется — все равно герцог за него править будет.
— К кому положат, к тому и привыкнет. На то и дворец — сюда со своими законами никому не войти.
— Ладно, Маврушка, слезами горю не поможешь. А как здоровье императрицы-то? На ногах еще держится?
— Худо, цесаревна матушка, ой худо. На ногах еле держится: вся опухла. Девки сказывали, без стону шагу не ступит. Оно, конечно, все в руце Божьей, да ведь и долготерпению Господнему конец приходит. Всему свой срок.
…Духота какая. На сердце камень. Кому поверишь, с кем кручиной поделишься? Ничего бы не видеть, ничего не слышать. Алешка, друг нелицемерный, одно утешение — в постели знает. Мол, помрачение, дурман любовный найдет, ни до чего дела не станет. Оно сначала, может, и верно, да ведь без малого десять лет вместе. Не многовато ли для дурману-то? Вон уж и стихи складывать охота отпала. Какие стихи! В первый раз в душе оборвалось: Егора Столетова с товарищами из ссылки в Петербург привезли. Для нового дознания по старому делу. Еще дознались: покойница Екатерина Иоанновна с Балакиревым Иваном, было дело, сошлась. Кажись, чего прошлое ворошить, людей по новой на дыбу подымать, на виску вешать. А там летом 736-го указ императорский — Егору Столетову голову отрубить у Сытного рынка на Петербургской стороне, труп под расписку причту церкви Спаса Преображения отдать. Для похорон. И острастки. Чтоб другим неповадно. В кандалах и похоронили.
Егора жалко. А с Долгоруковыми страшно. И их по новой пытать стали. Чего только фаворит не нанес! И сослали-то их по цесаревнину доносу. А сам он, князь Иван Алексеевич, ее же, цесаревну, собирался в монастырь заключить за непотребство, что детей без венчанного мужа рожала. От Шубина. Мальчика да девочку. Ивана казнили, братьям, Николаю да Александру, урезали языки. Императрица с постели который день подняться не может, рукой не пошевелит, а сил набралась приговор подписать. Как бы до цесаревны не добралась. Воронцовы советовали на богомолье куда, аль в Москву, в Александрову слободу, поехать. От греха подальше. Поехать можно, а дальше?..
— Вот и кончилась императрица всероссийская Анна Иоанновна. Двух месяцев после рождения внучонка не протянула. Да и то сказать, конца ее все ждали. Людей от страху ослобонила, а нового нагнала. Что теперь нам-то делать, братец Михайла Ларионыч? Руки сложа, новых правителей дожидаться?
— Нет, Роман, сидеть да ждать куда как опасно. Была цесаревна помехой императрице, вдвойне опасной для правителей будет, гляди-ко, сколько их набежало. По завещанию, — верное ли оно аль подложное, не о том толк, — быть Бирону регентом до совершеннолетия императора Иоанна. Неужто могла так государыня распорядиться, чтобы титул королевского высочества только принцу Антону и регенту, а принцессе-матери ничего? О денежном содержании и толку нет: Бирону полмиллиона рублев в год, родителям императора обоим всего триста тысяч. Государыне же цесаревне и вовсе восемьдесят тысяч, всего вдвое против того, что при Анне Иоанновне получала.
— Ловко. Выходит, всех, кто с российским престолом по крови связан, побоку? Чтоб и рядом не толкались?
— Выходит. И то сообрази: Бирону все к руке подходить должны, заместо государыни императрицы. К нему одному. Такого позору русскому шляхетству никогда не бывало.
— Ты-то несмышленышем еще, Михайла, был, когда батюшка сказывал, как в семьсот пятнадцатом году герцога нынешнего едва из Петербурга не выслали — за дерзость, что осмелился в камер-юнкеры проситься к супруге цесаревича Алексея Петровича принцессе Софии-Шарлотте Вольфенбюттельской. И Алексей Петрович в немилости был, и на принцессу никто толком не глядел, а за дерзость великую посчитали.
— В дипломатии, братец, вчерашний день в расчет не идет. |