Изменить размер шрифта - +

— Долой Кондэ! Долой подкупленных!

Один из епископов встал, протянул умоляюще руки, затем поднял их к небу, но и он не вымолил молчания, — снова раздалось:

— Долой Кондэ! Исключим Кондэ! Долой Иуд! Долой предателей!

Когда просьбы сенаторов не подействовали на разбушевавшуюся толпу, шляхта, находившаяся сзади павильона, сама начала шикать, требуя тишины, которая все-таки явилась не сразу, а лишь понемногу, начиная с умолкания стоящих ближе и постепенно распространяясь во всю глубь толпы… Все-таки глухой шепот и лязг сабель не прекращались…

В это время за павильоном подняли на руках плечистого мужчину и он, несмотря на весьма неудобное положение на руках панов братьев, начал речь:

— Очевидно — и никто этого даже не скрывает, напротив все это знают, — Кондэ скупил людей и их голоса… Совершилось предательство и святотатственное нарушение присяги… Отцы нашего отечества допустили симонию … Продали свою совесть… Кондэ, купивший их, не может быть нашим королем. Это царствование началось бы с торга, а окончилось бы изменой и продажей отечества. — Долой Кондэ! Исключить Кондэ!

Сенаторы сидели, как онемевшие. С рассвирепевшей до такой степени шляхтой уже не было возможности ни рассуждать, ни пытаться ее успокоить или разубедить.

Почти никто здесь не чувствовал себя чистым по совести и, за исключением нескольких лиц, на которых еще сверкала гордость и гнев, все остальные побледнели и изменились, моля, казалось, лишь о снисхождении.

Примас дрожал так явно, оглядывался на эти бряцающие сабли с таким страхом, словно пробил последний его час.

В эту минуту нужна была, может быть, только одна безумная выходка, чтобы кровь полилась и чтобы павильон усеялся трупами. Толпа упивалась своим могуществом, рычала, угрожала, колыхалась, чувствуя себя сильной и не думая никому уступать; никакая мольба не могла бы склонить ее к молчанию.

Несмотря на военный караул, охранявший вход в павильон, депутация шляхты пробилась внутрь.

Присылка этих делегатов могла лишь усилить тревогу: это были люди отчаявшиеся, ни с чем не считающиеся, они шли к старцам и духовным отцам, которые сидели в своих креслах ни живы, ни мертвы, и шли, как люди, которые уполномочены диктовать свою волю.

Никто из них не обнаруживал ни малейшего признака внимания, а тем более почтения, к сановитости. Они чувствовали себя послами той власти кулака, которая ничего не уважает, но все крушит.

— Долой Кондэ! Долой Кондэ! — начали кричать депутаты, из которых один дерзко подошел и стал над примасом, так что старец почувствовал над собой его горячее дыхание.

Пражмовский повернулся от него в сторону:

— Ради Бога, дети мои! Что вы делаете? — простонал он дрогнувшим голосом.

— Здесь нет детей, а здесь народ, который пришел напомнить об уважении к присяге и к закону и который взывает к вам, требует, приказывает: Долой Кондеуша!

Сказав это, причем огромный хор подхватил его заключительный возглас, он закончил, указывая пальцем на положенный им в это время на стол лист бумаги:

— Это отвод Кондеуша!

Потрясенные сенаторы молчали; примас дрожал и трясся, как в лихорадке, он нервно оправлял руками свой костюм, бросал взгляды, полные мольбы о пощаде, но беспощадное "долой Кондеуша!" неумолчно гремело вокруг него.

Пражмовский хотел оттянуть, рассчитывая на то, что потом это настроение может измениться, что буря стихнет, и потому глядел на своих союзников и на столпов партии Кондэ, на канцлера Паца, Себесского, Морштына, но ни один из них не подавал ни малейшего признака надежды.

Пац, поджав губы, гордо посматривал на крышу павильона и на стропила; Собесский стоял, покручивая усы и наморщивши лоб; Морштын, по-видимому, посмеивался над всеми, не исключая и самого себя.

Быстрый переход