Изменить размер шрифта - +
Город, туманный и сырой в любое время года, словно засунули в раскаленную печь. Жухнет и выцветает листва на деревьях; обмелевший Эйвон пахнет мертвой рыбой; гарь и дым постепенно выползает из «блюдца» Смоки Халлоу и подбирается к благополучным районам. Уже сейчас люди там кашляют и нет-нет, да и поглядывают на небо: не видно ли тяжелых ливневых туч на горизонте?

Но небо по-прежнему лишь блеклая, выжженная, злая голубизна.

Между храмом и высокой каменной оградой, в густой тени, прячется жизнь. Она пробивается из земли тугими ростками, распрямляется пахучими листьями и стеблями — базилик, тимьян, розмарин, шалфей, медуница, эстрагон, любисток, душица, мята, полынь и рута; это моё царство, моя колдовская поляна, и даже Мэри-Кочерга не осмеливается заглядывать сюда без моего позволения. Каждый день, еще до света, я поднимаюсь и иду к колодцу, чтобы набрать воды напоить землю. А потом — обхожу свои владения посолонь и шепчу слова, которые знала всегда: пышна квашня, земля щедра, расти выше, тянись к солнцу. Отец Александр говорит, что это ересь, но по-настоящему никогда не сердится. Наверно, ему тоже нравится, когда все растет и цветет, даже в такую засуху.

Особенно в такую засуху…

А в храме пахнет не цветами, а скипидаром и еще чем-то острым, чужим. Во время утрени мы все чаще смотрим не на алтарь, не на трепещущие огни свечей — жарко, Святые Небеса, как жарко! — а на стены, где сквозь серую штукатурку проступают сияющие картины. Невиданные цветы и звери, облака, сияющий свет, чьи-то простертые в мольбе руки… Поначалу это всего лишь наброски, но с каждым днем они становятся все более настоящими, полными жизни и света. И благодарить за это нужно того, кто во время службы всегда остается в храме на самой дальней скамье — высокого, тощего чужака с черными глазами, у которого руки всегда испачканы в краске.

Этот человек — художник, он наполняет наш храм жизнью и чудесами, отец Александр приветливо улыбается ему, а девочки постарше дерутся за право принести ему обед с кухни. Они смеются и говорят, что я дичусь, что я дурочка. Но Мэри-Кочерга тоже отчего-то его сторонится, а вчера я видела, как из-за угла храма на художника смотрел человек в зеленой шляпе с изломанным пером и хмурился.

Вспоминать это отчего-то тревожно.

Днем я помогаю в хлебопекарне за углом, а вечером опять бегу в свои владения. Запах трав в разогретом воздухе такой сильный, что кружится голова; хочется лечь между грядками, щекой к пышной земле, и уснуть. Иногда я так и делаю. Вот и сегодня — дремлю с открытыми глазами, глядя в медленно ржавеющее небо, слушаю и дышу. Наверное, так должно пахнуть на небесах. Тимьян и мята, базилик и розмарин…

В храме двое — они тихо разговаривают, но звук отдается от стен, и я слышу все. Это снова Баст и, конечно, художник. Завтра Мэри-Кочерга опять будет ругаться: ох, Себастиан, мазня не дело для мужчины! Но ведь картины ей нравится, и она не может не видеть, что у Баста такие же волшебные руки и глаза, и только мастерства ему не хватает, а мастерство — вот оно, только шагни, только приди в храм этим вечером, и следующим, и следующим… Смотри и спрашивай, спрашивай и смотри. Художник ответит.

Закрываю глаза.

Где-то далеко, у реки, звенит пожарный колокол.

Художник уходит в город до вечерни, в приюте он никогда не ночует. Баст провожает его до ворот и долго смотрит вслед. Я вижу это будто бы с высоты, как большая птица, парящая над храмом, и не знаю, сон это или явь.

Небо уже совсем ржавое.

Себастиан покачивается на пятках, держась рукою за ворота, и что-то бормочет себе под нос. Потом оборачивается — на храм, на приют, задирает голову кверху и смотрит прямо на меня.

Я кричу — а слышу вороний грай.

Баст зябко передергивает плечами, а потом медленно, словно таясь от кого-то, делает шаг, другой, третий… Через двор, через пустырь, к длинной улице, добегает до угла — и заворачивает.

Быстрый переход