|
Примулы первыми зацвели в нашем саду, а теперь, посреди лета, вдруг распустились заново — ярко-алыми тугими розетками.
Мэри-кочерга видит в этом дурной знак.
Я просто вспоминаю, что Баст любит все яркое.
Платок на моих плечах — голубой, как небо весной. И этим кусочком неба я укутываю Эллиса и Марка, жмущихся ко мне с боков. Конечно, мальчики взрослые, мальчики почти уже мужчины, и Эллиса трясет вовсе не от того, что у него жжет глаза, а в горле будто комок сырой глины.
Конечно, нет.
Но никто из них не возражает, когда я обнимаю их и укрываю от дождя платком.
— …тот, кто испытания претерпел на земле, на Небесах пребудет в свете и покое, — голос отца Александра надтреснутый, сухой, словно почва на полях, ждущая ливня после засухи. — А те, что безвинны, и безгрешны, и на земле подобны цветам, попадают в сады Небесные…
Отец Александр говорит, а я вижу, что ему хочется просто взять молот и, размахнувшись, ударить по надгробному камню. Как будто, расколов его, можно выпустить Бастиана обратно в жизнь.
Я смотрю вверх, в серое небо, и мне чудится, что все холодные дожди не смогут остудить жжение в сухих глазах. Надо плакать, многие плачут вокруг, даже Мэри-Кочерга… Но во мне только гнев.
Эллиса, мальчишку, что едва достает виском до моего подбородка, тоже трясет от гнева.
— …не прощу, — губы у него шевелятся, но беззвучно. Я угадываю смысл по одному движению, потому что сама думаю о том же самом. — Не прощу, найду, убью…
У Марка глаза отражают небо. Он тоже не плачет — он молится. Наверно, только поэтому мы с Эллисом еще не бежим отсюда, сломя голову, чтобы найти убийцу и разломать его кости, как старые веточки бузины, растоптать, уничтожить, стереть с лица земли.
Внезапно Эллис запрокидывает голову.
— Ты знаешь, кто это был, Лайла?
Губы у меня немеют.
— Он ушел с художником.
У Эллиса чернеют глаза.
— И художник тоже не вернулся.
Я наклоняюсь к самому уху Эллиса и шепчу:
— У меня есть нож.
…Мы стоим под дождем, обнявшись так крепко, что даже больно.
На плечах у нас небо.
Одно на троих.
Когда я проснулась, за окном светило по-весеннему яркое солнце. Кажется, было уже девять утра или около того. Затылок ломило болью — видимо, оттого, что я спала, вывернув шею под каким-то диким углом. Щёки стянуло солью.
Словно сомнамбула, я поднялась, вызвала Магду, оделась и спустилась к завтраку. Поела, почти не ощутив вкуса пищи, и проснулась лишь тогда, когда пригубила кофе и обнаружила, что он соленый.
Магда застыла в дверях, олицетворяя собой воплощенное Беспокойство.
Я вздохнула глубоко, взяла себя в руки и улыбнулась:
— Кофе нужно переделать. И принесите еще мягкие вафли на десерт, что-то у меня сегодня разыгрался аппетит, — лицо Магды просветлело от радости. — Да, а потом зайдите к мистеру Маноле и сообщите ему, что расписание на сегодня будет изменено. Я собираюсь навестить детский приют имени Святого Кира Эйвонского. Прямо после завтрака.
Мельком глянув на себя в зеркало в спальне, я ужаснулась — бледная, с темными кругами под глазами, напоминающая привидение в своем домашнем непритязательно-бежевом платье. Мне тут же представилась живо и ярко леди Милдред, разочарованно покачивающая головой: «Как же так, нельзя графине Эверсанской быть похожей на блеклую моль!». Да уж, стоит появиться в таком виде где-нибудь в приличном обществе — и тут же пойдут сплетни либо о тяжелой болезни, либо о финансовых трудностях, либо об оккультных увлечениях… Кротко вздохнув, я позвонила в колокольчик и вызвала Магду, чтоб та приготовила для выхода платье темно-зеленого цвета с лимонной отделкой, а сама начала приводить в порядок прическу и лицо. |