– Я собирался его выпить после футбола, – услышал я на пороге голос отца.
Он продолжил, и в этом голосе мелькнула гадская нота:
– И чья это вообще гениальная идея наморозить льда из моего пива, виноват, – моего последнего пива? Кто это придумал?
Повисло молчание.
Долгое.
Полное.
И наконец.
– Моя, – раздался ответ, как раз когда я перешагнул порог.
Единственный вопрос: а кто это сказал?
Руб?
Октавия?
Нет.
Это был я.
Не спрашивайте, почему, но мне не хотелось, чтобы Октавии досталось от папаши Клиффорда Волфа (словесно, конечно) на орехи. Скорее всего, он бы со всей любезностью ей простил, но рисковать не стоило.
Куда лучше, чтобы он думал, будто это я. Он привык, что я устраиваю всякие нелепости.
– И почему я не удивлен? – отозвался папаша, оборачиваясь ко мне.
Те самые ледышки были у него в руках.
Он улыбался.
Хороший знак, не сомневайтесь.
Тут он рассмеялся и говорит:
– Ладно, Кэмерон, ты не против, если я съем твою порцию, а?
– Конечно, не против.
В такой ситуации всегда ответишь: «Конечно, не против», – поскольку быстро смекаешь, что вопрос на самом-то деле стоит так: «Я съем твой пивной лед или потом отыграюсь на тебе сто раз?» Понятно, лучше не шутить с огнем.
Ледышки были розданы, мы тихонько улыбнулись друг другу, сначала с Октавией, потом – с Рубом.
Руб протянул мне свой лед.
– Куснешь?
Но я отказался.
Я вышел за дверь под отцово:
– А что, вкусно.
Вот гад.
– Ну и где ты шатался? – спросил меня Руб потом в комнате, после ухода Октавии. Мы лежали на кроватях, переговаривались от стены к стене.
– Так, прогулялся.
– В сторону Глиба?
Я поглядел на него.
– В каком смысле?
– В таком смысле, – Руб вздохнул, – что мы с Октавией раз пошли за тобой, просто из любопытства, и видели, как ты стоял напротив какого-то дома и пялился в окошко. А ты типа одинокий чертила, а?
Тут секунды скрутились жгутом, и я расслышал где-то далеко машины, почти беззвучный рев. Дальний. Безучастный к Камерону и Рубену Волфам, обсуждающим, какого черта я торчу под окнами девчонки, которая на меня чихать хотела.
Я сглотнул, вздохнул и ответил брату.
– Ага, – сказал я, – наверное, так.
Больше сказать мне было нечего. Нечем отговориться. Потом был хрупкий миг выжидания, правды и волнения, потом трещина – и я закончил:
– Это та Стефани.
– Та сучка, – фыркнул Руб.
– Знаю, но…
– Я знаю, – перебил меня Руб, – неважно, пусть она сказала, что ее от тебя тошнит, или назвала недотепой: ты чувствуешь то, что чувствуешь.
Чувствуешь то, что чувствуешь.
Это была одна из самых истинных истин, которые Руб когда-либо изрекал, и нашу комнату вскоре заволокло молчанием.
С соседского двора донесся собачий лай. Это лаял Пушок, козявка-шпиц, к которому мы лелеяли неприязнь, но все равно выгуливали несколько раз в неделю. |