Изменить размер шрифта - +

А у него и гвозди есть.

— Если позволите покататься, тогда дам. И еще достану.

Не надо было брать, потому что он хулиган. Но жалко времени, каждому хочется успеть хоть немножко покататься. И мы согласились. Только и молоток не поможет, если доска гнилая.

А Юзек тяжелый и так едет, словно нарочно сани сломать хочет.

Вся работа зря пропала. Опять ссорятся. Я иду домой. Грустно, грустно, грустно…

Иренка видит, что я огорчен, и даже не просит меня поиграть с ней. Придвинула скамеечку, села рядом и оперлась рукой о мою коленку… А я ничего ей не говорю, только думаю: „Если бы Марыня была моей сестрой!“

И знаю, что это нехорошая мысль, потому что я словно хочу, чтобы Иренки не было, а у меня была бы другая сестра.

Я закрыл глаза и положил ей руку на голову. А она сразу голову мне на колени и тут же заснула. А я сижу и думаю о том, что хорошо бы и Иренка была жива и Марыня была счастлива.

Да, это так: я в нее влюблен, в Марыню.

Чего только не происходит в человеке, чего только в кем нет, и какое все разное! Если поглядишь вокруг, то видишь дома, людей, лошадей, автомобили. Тысячи, миллионы разных существительных: одушевленных и неодушевленных. И в мыслях человека те же самые существительные. Я закрываю глаза и вижу дома, людей, лошадей, автомобили. И у каждого существительного множество разных прилагательных.

И в чувствах то же разнообразие. Я по-одному люблю Пятнашку, по-другому — родителей, Манека, эту Марыню из Вильно.

Я говорю: люблю, очень люблю, влюблен.

И только.

А чувствую по-разному.

Очень странно.

Если бы я уже не был когда-то взрослым, может быть, я этого бы даже и не знал. А теперь я знаю, что дети влюбляются, только не знают, как это назвать. А может быть, они стесняются в этом признаться? Не то что сказать не хотят, а им и мысленно стыдно в этом признаться.

Боятся даже сказать: „Эта девочка милая. Я ее люблю“.

Потому что взрослые высмеивают любовь.

Скажут: „Кавалер и барышня“.

Разве нельзя кого-нибудь любить — просто разговаривать, глядеть, играть вместе в какую-нибудь игру, подать на прощание руку, — и чтобы никто тебя не выпытывал. Чтобы никто даже не замечал.

Что поделаешь, раз это невозможно…

И я спрошу, словно нехотя: „Марыня, это красивое имя?“ Или скажу, что у нее красивая голубая лента в волосах. Или еще спрошу, почему у нее, когда она смеется, делаются ямочки?

Но только я что-нибудь спрошу или скажу, как сейчас же начнут допытываться: „А она тебе нравится? А ты бы на ней женился?“

Начнутся дурацкие шутки, уж я знаю…

Есть такие ребята, которые просто обезьянничают, — хотят подлизаться к взрослым, и сами говорят: „Моя невеста“.

Взрослые не любят, когда мы паясничаем, а выходит, что сами нас заставляют.

Оки не знают, как неприятно корчить из себя шута. Некоторые дети от этого и в самом деле портятся, но большинство только испытывает обиду и неприязнь к взрослым за их любопытство.

Я сижу тихонько и размышляю. И точно так же, как я, тысячи детей в разных комнатах размышляют в сумерки о чудесах и печалях жизни, О том, что происходит вокруг них и в них самих.

Об этих наших размышлениях взрослые не знают. Только спросят: Что ты там делаешь? Почему не играешь? Почему так тихо?“

Какая странная вещь — сон!.. Иренка спит и ни о чем не знает. Вздохнула, видно, ей что-нибудь снится. Наверное, я у нее в детском очаге есть дети, которых она любит, и, может быть, она тоже не хочет об этом никому говорить.

Я сравниваю Иренку с собой, вспоминаю то время, когда я был боль-ным, и вижу, что все мы похожи друг на друга. Во взрослом человеке много детского, в детях много взрослого.

Быстрый переход