Изменить размер шрифта - +
Сердце так колотится, что слова выговорить не могу. Он знает, что я не нарочно, — значит, должен простить. Но, с другой стороны, так, с размаху, налететь на директора… Он ведь мог упасть, расшибиться. Я хочу что-нибудь сказать, но язык прилипает к гортани. А директор опять встряхнул меня и кричит:

— Будешь ты отвечать или нет? Я спрашиваю, как твоя фамилия?

А вокруг уже толпа. Все смотрят. И мне стыдно, что собралось столько народу. Тут как раз учительница проходила, погнала всех в класс. Я один остался. Опустил голову, точно преступник.

— Иди в учительскую! Я говорю тихо:

— Господин директор, позвольте объяснить. А директор:

— Ну, что там еще объяснять! Почему сразу не отвечал, когда я фамилию спрашивал?

Я говорю:

— Стыдно было: все стоят, смотрят.

А носиться как угорелому тебе не стыдно? Придешь завтра с матерью.

Я заплакал. Слезы сами катятся, как горох. Даже в носу мокро. Директор посмотрел, и, видно, ему меня жалко стало.

— Вот видишь, — говорит, — как плохо баловаться, потом плакать приходится.

Если бы я сейчас извинился, он бы простил. Но мне стыдно просить извинения. Мне хочется сказать: «Накажите меня, пожалуйста, как-нибудь по-другому, зачем маму огорчать». Хочется, да сказать не могу, слезы мешают.

— Ладно, иди в класс, урок начался.

Я поклонился, иду. В классе опять все смотрят. И учительница смотрит. А Марыльский меня сзади подталкивает:

— Ну, что?

Я не отвечаю, а он снова:

— Что он тебе сказал?

Я разозлился. Ну что он пристает, какое ему дело?

Учительница говорит:

— Марыльский, прошу не разговаривать.

Наверное, учительнице тоже хотелось, чтобы он оставил меня в покое. Видно, поняла, что у меня горе, — за весь урок ни разу не вызвала.

А я сижу и думаю. Мне обо многом надо подумать. Сижу, не слушаю, не знаю даже, про что говорят. А это как раз арифметика.

Ребята подходят к доске, пишут, стирают. Учительница взяла мел я что-то говорит, объясняет. Я хуже глухого. Потому что я и не слышу и не вижу. И даже вида не делаю, что понимаю.

Учительница, наверное, сразу догадалась, что я не слушаю. Должно быть, добрая, другая назло бы вызвала. Теперь я понимаю, почему у детей, когда им что-нибудь одно не удастся, и другое не ладится. Сразу веру в себя теряешь. А должно бы быть так: один накричит, а другой похвалит, ободрит, утешит. Да и надо ли кричать? Сам не знаю… Может быть, надо, а может быть, и нет.

А я как делал, когда был учителем? Разное бывало. Ну хорошо, я налетел на директора, и он схватил меня за шиворот. А что еще он мог сделать? Разозлился, потом успокоился. Только вот простил ли?

Сказал: «Иди в класс».

И не знаю, приходить ли мне завтра с мамой или нет.

И вот я думаю:

Всего лишь несколько часов я ребенок, а как много уже пережил.

Два раза мне пришлось испытать страх: один раз, когда у меня Ковальский тетрадку взял, другой раз — с директором. А ведь с директором это еще не все, и я не знаю, как мне быть.

Ну и натерпелся же я стыда, когда меня, как вора, за шиворот держали. Взрослого ведь никто не хватает и не трясет, когда он нечаянно кого-нибудь толкнет. Правда, взрослые осторожнее ходят, но все-таки иногда это с ними случается.

Но ведь детям не запрещается бегать?

Странно, что мне никогда это не приходило в голову, когда я был большим.

Всего лишь несколько часов я ребенок, и уже первые слезы, Да и теперь, хоть глаза у меня сухие, на сердце обида.

И это еще не все. Ведь я и упасть успел. Спускаю чулок, смотрю: кожа на коленке содрана — не в кровь, но больно. Вернее, не больно, а саднит.

Быстрый переход