– …Если писать их, – бормотал он, чуть ли не деловито перебирая перед глазами прядь за прядью, – что пойдет в дело? Охра, английская красная… крон желтый… кадмий оранжевый… Или нет! – сиена жженая, английская красная, охра… Такие волосы бывают у ирландок, – сказал он и приподнял густую прядь, приглашая ее саму полюбоваться. – Смотри на лампу: на просвет сквозит пурпурно-золотым… Рубиновые, пунцовые волосы…
Она вспомнила: когда Миша нежничал, он любил вести вслед за расческой ладонью по ее волосам, приговаривая библейское: «Дай мне, дай мне этого красного…» Ее волосы, Мишина гордость…
– Ты никогда их не стригла?
– Никогда в жизни…
– Почему?
В самом деле, почему? В детстве Рита не давала, тряслась над ее гривой, как скупой рыцарь над золотом. Потом Миша не позволял стричь…
Она подумала: если струсить и дать себя в руки эскулапам и позволить проделать с собою все, что проделывают в таких случаях, выигрывая несколько месяцев у смерти, то она, конечно, потеряет свои прекрасные волосы, как Самсон, и так же останется беззащитной.
И вдруг вспомнила, как тем, последним их летом, их последними каникулами Антоша заглянул в ее комнату – она расчесывалась перед зеркалом – и вдруг метнулся на кухню, вернулся с огромным разделочным ножом и, схватив ее за волосы, намотал на руку, оттянув голову назад, как будто хотел перерезать ей горло. Крикнул:
– Сейчас обрежу!!!
– Пусти, дурак! – завопила она. Прибежал дядя Сергей, спросил:
– Ты спятил?
– На нее все пялятся из-за этой пакли! – орал Антоша. – Надоело! Выйти на улицу с ней невозможно! Ни один мимо спокойно не проходит!
Дядя Сергей засмеялся, сказал:
– Да, брат, это тяжело.
Отобрал нож и проговорил с тихим, странным, тяжелым значением:
– Оставь ребенка в покое.
Хотя она вовсе не была ребенком, осенью ей исполнялось семнадцать, а через год в эту пору она уже вышла замуж…
Он потянул с нее простыню, медленно, как фокусник стягивает платок с корзины, и таким же круговым, завершающим движением фокусника отшвырнул простыню в сторону.
– Ты белая, белая! – бормотал он по-итальянски. – Какая ты в этом матовом свете белая, золотая! Смотри, я тебя, как святую Инессу, сейчас укрою твоими волосами… Уау! – воскликнул он, едва ли не с благоговейным ужасом, стоя над ней на коленях. – Смотри, они достают до бедер!
– Я гораздо старше тебя, – сказала она, задумчиво его разглядывая.
– Замолчи! – воскликнул он. – Ты говоришь так, чтобы сразу прогнать меня из своей жизни…
– У тебя есть семья? – спросил он немного погодя.
– Да, – сказала она. – И я очень их люблю.
– Почему же ты пришла ко мне? – с ревнивой обидой спросил он.
Что ответить ему, этому юноше? Потому, что я умираю? Потому, что великая слабость, и малодушие, и истошный страх толкают к чужому и ты давишься воплем: «Спаси меня, держи меня крепче!» – ибо именно этого нельзя крикнуть единственно любимому человеку, нельзя его испугать, ведь он и так беззащитен, и так не отличит ее смерти от своей…
Она сказала:
– Потому, что ты напомнил мне покойного брата… который, видимо, любил меня… так получается… и не смог справиться с этой любовью…
– Понимаю, – сказал Антонио, быстро переворачиваясь на живот и заглядывая в ее лицо. |