Они сели за великолепный стол с тайным беспокойством и смущением, заметив, что, исключая Стефана Колонны, на пир не было приглашено никого, кроме заговорщиков. Риенцо, не обращая внимания на их безмолвие и рассеянность, был веселее, а старый Колонна угрюмей обыкновенного.
— Мы боимся, что не угодили вам, монсиньор Колонна, нашим приглашением. Когда-то, кажется, мы легче могли добиться вашей улыбки.
— Положение изменилось, трибун, с тех пор, как вы были моим гостем.
— Не совсем так. Я возвысился, но вы не пали. Вы можете днем и ночью ходить мирно и спокойно по улицам, ваша жизнь безопасна от разбойников, а ваши дворцы не имеют уже надобности в решетках и оградах для того, чтобы защищать вас от сограждан. Я возвысился, но не один: мы все возвысились — от варварского беспорядка к благоустройству! Синьор Джанни Колонна, вы, которого мы сделали главнокомандующим в Кампаньи, не откажитесь выпить кубок за доброе государство. Мы не думаем оскорбить вашей храбрости, если выкажем радость, что Рим не имеет врагов для испытания ваших военачальнических способностей.
— Кажется, — сказал старый Колонна резко, — у нас будет довольно врагов из Богемии и Баварии, прежде чем позеленеет нива.
— Если это и случится, — возразил трибун, спокойно, — то чужеземные враги лучше гражданского раздора.
— Да, если у нас будут деньги в казне, что не совсем вероятно, если мы будем давать еще много подобных праздников.
— Монсиньор, вы не любезны, — сказал трибун, — и притом в ваших словах заключается упрек не столько нам, сколько Риму. Какой гражданин не пожертвует деньгами для приобретения славы и свободы?
— Я знаю очень немногих в Риме, которые пожертвуют, — отвечал барон. — Но скажите мне, трибун, — вы замечательный казуист — какой правитель лучше для государства: слишком бережливый или слишком расточительный?
— Я отдаю вопрос на решение моего друга Луки ди Савелли, — сказал Риензи. — Он великий философ, и я уверен, что он может отгадать еще более трудную загадку, которую мы сейчас предоставим его остроумию.
Бароны, чувствовавшие себя в очень неловком положении при смелой речи старого Колонны, все обратили глаза к Савелли, который отвечал с большим спокойствием, чем они ожидали.
— Вопрос этот допускает двоякий ответ. Кто родился правителем и содержит войско из чужеземцев, управляя посредством страха, тот должен быть скуп. Но кого сделали правителем, кто ласкает народ и хочет властвовать посредством любви, тот должен приобретать благорасположение народа щедростью и ослеплять его воображение великолепием. Таково, мне кажется, обыкновенное правило в Италии, которое исполнено практической государственной мудрости.
Бароны единодушно одобрили осторожный ответ Савелли, за исключением одного старого Колонны.
— Извините меня, трибун, — сказал Стефан, — если я не соглашусь с уклончивым ответом вашего друга и с должным почтением выражу мысль, что грубая одежда монаха, щегольство смирения были бы для вас приличнее этой блестящей пышности — щегольства гордости. — Говоря эти слова, Колонна прикоснулся к широкому, обшитому золотом рукаву пурпурной одежды трибуна.
— Тс, отец, — сказал Джанни, сын Стефана, покраснев от внезапной грубости и опасного чистосердечия ветерана.
— Ничего, — сказал трибун с притворным равнодушием, хотя губы его дрожали и глаза метали искры. Потом, помолчав, он продолжал со страшной улыбкой:
— Если Колонна любит одежду монаха, то он вдоволь насмотрится на нее прежде, чем мы разойдемся. А теперь, синьор Савелли, обратимся к моему вопросу. Прошу вас внимательно выслушать его: он требует всего вашего остроумия. |