Изменить размер шрифта - +
Перед ней все и всегда были виноваты.

Он ненавидел слово «сыночек» и ее просительный тон, и, кажется, в этот момент мать ненавидел тоже.

Он выпрямился, став сразу почти вдвое выше ее.

— Может, поел бы, Федь? А?

Она умоляла его, будто затягивала обратно в болото, из которого он мечтал вырваться всю жизнь и уже почти вырвался, немножко ему осталось, последнее усилие, самое последнее, малюсенькое усилие, и он будет свободен!..

Свободен, а там посмотрим!.. Может, окажется, что и он чего-то стоит, может, не так-то уж он плох и никчемен и из него будет толк!..

Про толк ему Светка сказала. Он бы сам не догадался.

— Не будет из тебя никакого толку, — сказала она и зевнула, потом подумала и натянула на голое молочное плечо капроновые кружевца халатика, который она гордо называла почему-то «кардиган». Не знала, бедная, что это называется пеньюар, а Федор знал, но поправлять ее не решался. — И мама говорит, что толку не будет, и денег тоже, и ничего никогда у нас с тобой не будет.

Он тогда перепугался и заверещал, что все будет, будет, будет, но Светка слушать не стала, поднялась с дивана, с неаппетитных, скомканных, серых от многочисленных стирок простыней, ушла на кухню и стала там курить. Наверное, форточку открыла, потому что оттуда сразу потянуло пронзительным холодом и свежим сигаретным дымом.

И у него в мозгу именно так все и сложилось: нет никакого толку — это когда застиранные простыни, подмерзающие на крашеном полу босые ноги, морозный воздух с кухни и запах сигаретного дыма!..

Федор наконец нашел шапку, нахлобучил ее и поплотнее пристроил к ушам, чтоб не поморозить. Видела бы его сейчас Светка!..

— Короче, я пошел, мам!..

— Феденька, ну, придешь сегодня?..

— Не знаю! — заорал он. Специально так заорал, чтобы разозлиться на нее, чтобы не жалеть, ничего не чувствовать к ней — она не заслуживала его чувств.

Мать даже отшатнулась и пробормотала:

— Не кричи, не кричи…

— Да чего там — не кричи! Что ты все пристаешь ко мне?! Что ты лезешь?! Свою жизнь загубила — и мою хочешь загубить?! А я не хочу, понимаешь?! Я нормальный мужик, я жить хочу, как все нормальные люди живут!

— Да кто ж тебе не дает, сынок? — испуганно тараща овечьи глаза, спросила мать, и он взвился, чуть ногами не затопал:

— Да ты мне не даешь! Все лезешь, все пристаешь, контролируешь — куда пошел, да с кем пошел, да зачем пошел!! Какое твое собачье дело, куда я пошел и с кем?!

Мать заплакала. Из глаз вдруг ручьем полились слезы, прозрачные, как у маленькой девочки, у которой отобрали мячик.

— Федя, да я же ничего… ничего не хотела… я просто…

— Чего просто! — проорал он, ненавидя себя. — Просто! Не была б ты такая дура, жили бы мы как люди, а ты дура!.. Вот и сиди в дерьме, а я не хочу, не хочу!.. А еще все про Париж мне толкуешь!

— Федя, я же… я… тебя одна растила, и трудно было, и болел ты, и свинка у тебя была… А Париж… это я просто так…

— Просто так, — повторил он с отвращением. — Все, дай мне пройти. Я опаздываю уже!

— Куда ты опаздываешь?

— Куда, куда! На кудыкину гору!

Он поддал ногой стул, так что от него отвалилось сиденье, вытертое до такой степени, что из засаленной и прорванной ткани в разные стороны торчали нитки и грязный поролон, кинулся к двери, кое-как отпер и выскочил на площадку, где было холодно и гулял сквозняк.

На площадке обреталась бабуся Ващенкина с пятого этажа, наверняка подслушивала. У ног ее стояла нейлоновая сумища в странных выпуклостях — за картошкой, что ли, ходила? — и терся облезлый длинный черный кот.

Быстрый переход