В такой великой любви должна быть крупинка добра, нечто, что, на худой конец, могло хотя бы привязать Ника к этому миру, дать ему какой-то проблеск надежды. Майкл с горечью принуждал себя вспоминать, как Ник, приехав в Имбер, обращался к нему и как всякий раз он отворачивался от него. Майкл боялся замарать руки, пекся
о себе и своем будущем, тогда как вместо этого должен был открыть свое сердце, должен был пылко, самозабвенно, невзирая ни на что, разбить алавастровый сосуд мира драгоценного [Имеется в виду эпизод, описанный в Евангелии от Матфея (26:6-13), когда к Иисусу за два дня до распятия в доме Симона прокаженного подошла женщина с «алавастровым сосудом мира драгоценного» и возлила ему на голову. Ученики начали упрекать ее за эту трату, Иисус же сказал, что она сделала доброе дело, приготовив его к погребению.]. С течением времени Майкл попытался думать и о Кэтрин, бедняжке Кэтрин, которая лежала где-то в Лондоне, напичканная лекарствами, и не ведала об ожидающем ее ужасном пробуждении. Он думал о ней с огромной жалостью, но все же не мог избавиться от отвращения, которое вызывала мысль о ней. Он страшился письма, которое должно было призвать его к ней. Видимо, он с самого начала считал ее существование чем-то оскорбительным. Может, когда Ник впервые заговорил о ней, он почувствовал ревность? Он пытался припомнить. Он неожиданно обнаружил в себе самые дикие мысли: то желал, мечтал, чтобы Кэтрин умерла вместо Ника, то странным образом воображал, будто это она в каком-то смысле погубила брата. И все же жалел ее, сознавая с холодной печалью, что до конца своих дней будет заботиться о ней и чувствовать себя в ответе за ее благополучие. Ника больше нет, и, чтобы довершить его страдания, остается Кэтрин.
Прошла первая боль, и Майкл обнаружил, что он еще существует и мыслит. Боясь поначалу страдать слишком сильно, он после боялся страдать слишком мало или как-то не так. Как магнитом тянется человеческое сердце к утешению, и даже сама печаль под конец становится утешением. Майкл говорил себе, что не хочет жить дальше, не хочет пресытиться смертью Ника. Он тоже хочет умереть. Но смерть нелегка, и жизнь, подделываясь под нее, может победить. Он прикидывал: как бы думать о том, что произошло, так, чтобы не оставалось ему под конец ни спасения, ни облегчения. Ни на минуту не хотел он забывать того, что случилось. Этому хотел отдать свой ум. Он вспоминал о душах у Данте, которые нарочно остаются в очистительном огне. Вот оно покаяние — думать о грехе, не превращая сами думы в утешение.
После смерти Ника он долгое время был совершенно не способен молиться. Действительно, у него было такое чувство, будто вера его одним-единственным ударом разбита или будто он и не верил никогда. Он так самозабвенно и отчаянно отдался мыслям о Нике, что мысль о Боге казалась ему насильственной и нелепой. Постепенно он немного отошел, но возрождать веру смысла не было. Он думал о религии как о чем-то далеком, во что он никогда особо не вникал. Смутно припоминал, что были некогда у него чувства, переживания, надежды, только истинная вера в Бога ничего общего с этим не имеет. Он это понял наконец и бесстрастно ощущал это различие. Образец, к которому он стремился в своей жизни, существовал лишь в его романтическом воображении. На человеческом уровне образца нет вообще. «Как небо выше земли, так пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших» [Книга Пророка Исайи, 55:9.]. И когда он с горечью проникся беспощадностью этих слов, он сказал себе: Бог есть, но я в него не верю.
В конце концов на него снизошел некий покой. Так затравленный зверь, затаиваясь надолго в укрытии, впадает потом в некую спячку. Тихие дни проходили как сон. Закончив с делами, он усаживался с Дорой в трапезной, они без счета пили, чашку за чашкой, чай — на стол падали, источая сладкий томительный аромат сухих духов, лепестки вянущих роз — и говорили о планах Доры. Он наблюдал за Дорой, повернувшейся к жизни и счастью, словно сильное растение к солнцу, впитывающей все, что встречается ей на пути. |