Изменить размер шрифта - +
Как-нибудь расскажу тебе, как он покончил с собой, — это другая история. Ты знаешь писателей, которые убили бы себя из-за того, что не могли вынести такой огромной любви? Среди французских, или немецких, или английских писателей есть такие, кто бы так любил свою страну, свой народ, свою землю? Можешь ты мне их назвать? Я почитаю тебе кое-что из Яннопулоса, когда вернемся в Афины. Почитаю, что он пишет о скалах — просто о скалах, всего-навсего. Ты никогда не поймешь, что такое скалы, пока не услышишь стихов Яннопулоса. Он посвящает скалам целые страницы; он придумывает новые, ей-богу, когда не находит таких, о которых мог бы сложить восторженную оду. Люди говорят, что Яннопулос был чокнутым. Он не был чокнутым — он был безумен. А это разные вещи. Он обладал голосом, слишком мощным для его тела, и голос уничтожил его. Он был как Икар — солнце растопило его крылья. Он летал слишком высоко. Он был орлом. Эти кролики, которые называются критиками, не в состоянии понять человека, подобного Яннопулосу. Его нельзя было втиснуть ни в какие рамки. По их мнению, его неистовая поэзия воспевала не то, что следует. Ему не хватало le sens de mesure, как говорят французы. В этом все вы — мера. Что за убогое словцо! Они смотрят на Парфенон и находят его пропорции такими гармоничными. Что за чушь! Греки превозносили пропорции не человека, а сверхчеловека. Это были не французские пропорции, но божественные, потому что настоящий грек — бог, а не осторожное, педантичное, расчетливое существо с душой инженера...

 

* * *

Наше пребывание в Специи затянулось, поскольку пароход до Навплиона не пришел. Я уже начал бояться, что нашему безделью не будет конца. Однако в один прекрасный день часа в четыре пополудни наконец появился пароход, никуда не годный, допотопный английский паром, который болтало при малейшей зыби. Мы расположились на палубе и смотрели на закат. Это был один из тех библейских закатов, где человеку нет места. Природа просто раскрывает окровавленную, ненасытную пасть и заглатывает все, что есть вокруг. Закон, порядок, мораль, справедливость, мудрость, любое абстрактное понятие кажутся жестокой шуткой, что сыграли с беспомощным миром идиотов. По мне, закат на море — жуткое зрелище: отталкивающее, кровавое, бездушное. Земля может быть бессердечной, но море — безжалостно. Спастись абсолютно негде — в царстве четырех стихий, и стихий коварных.

Мы должны были зайти для короткой стоянки в Леонидион, а уж оттуда плыть в Навплион. Я надеялся, что будет еще достаточно светло, чтобы увидеть тот суровый угол Пелопоннеса, откуда пошел род Кацимбалисов. К сожалению, солнце стремительно скрывалось за стеной скал, у подножия которых лежит Леонидион. К тому времени, как паром бросил якорь, наступила ночь. Я мог разглядеть во тьме лишь небольшую пещеру, освещенную четырьмя или пятью тусклыми лампочками. Гнетущее впечатление, которое производило это пустынное и мрачное место, усугублялось промозглым, холодным ветром, дувшим с черной отвесной стены над нами. Напрягая зрение, я вглядывался в зябкую туманную мглу, и воображение рисовало мне ущелье в горах и людей — племя варваров, крадущихся во мраке. Я бы нисколько не удивился, раздайся в тот момент дробь барабанов и леденящий кровь боевой клич. От века гибельное место — еще одна ловушка. Мне ясно представлялось, как это было столетия тому назад: лучи утреннего солнца прогоняли гнилостный туман, и тогда открывались нагие тела убитых, рослые и стройные, искалеченные копьем, топором, колесом. Как ни ужасна была привидевшаяся мне картина, все же она была куда невинней, нежели вид развороченного снарядом окопа и лохмотьев человеческой плоти, разбросанных вокруг, как корм для кур. Ни за что не вспомнить, как, посредством каких сверхъестественных сил оказались мы на рю Фобур-Монмартр, но лишь только паром отчалил и мы обосновались за столиком в салоне перед парой невинных стаканов с узо, Кацимбалис, взяв меня за руку, повел от кафе к кафе по оживленной улице, что врезалась мне в память, может, сильней любой другой улицы в Париже.

Быстрый переход