В среду, четверг и следующие дни самонадеянный Сильван беспрестанно ездил в березняк; его видели из Вулек, и ротмистр посмеивался под усами; в пятницу он даже выслал дворового спросить графа, не заблудился ли он. Граф воспользовался этим; дал посланцу два злота и допытывался, не болен ли кто на господском дворе, но работник уверил его, что все здоровы, как рыбы. Сильван с кислой миной поехал домой.
В воскресенье Франя с Бжозовской в крытой бричке с работником в новой свитке на козлах поехали в церковь. Курдеш остался дома, догадываясь, что в церкви встретится с ними Сильван. Предсказывала то же самое и Бжозовская, и Франя, входя, не без любопытства окинула взором всю церковь. Граф стоял за лавками, он незаметно поклонился ей, и больше его уже не видели до выхода из церкви. Он встретился в дверях. Бжозовская волновалась сильно; она закидывала графа вопросами и улыбками и что только было силы, подталкивала локтем Франю.
Франя с девственным спокойствием ответила на несколько вопросов, свободно, весело, смело поглядывая и улыбаясь, ответила так ловко и в то же время так простодушно, что приготовленные фразы замерли на языке барича. Особенно привело его в отчаяние то, что Франя громко сказала ему:
— Отец мой очень жалел, что во вторник не встретился с вами, граф, он хотел пригласить вас на полдник.
«Что за черт, — подумал граф, — или это притворство, или необычайная дочерняя покорность. Стало быть, она сейчас же сказала обо мне отцу!»
Известие это нагнало на него несколько дурное расположение духа и при ближайшем рассмотрении несказанно огорчило. К этому еще в присутствии всей соседней аристократии Сильван, по милости Бжозовской, которая безо всякой церемонии задержала его, должен был очень долго простоять в церковных сенях в обществе двух шляхтянок, разряженных весьма несовременно, из которых одна решительно походила на бочку, прикрытую различными нарядами. Затем среди перешептываний, улыбок и указаний пальцами молодежи и женщин, Сильван принужден был подсаживать в столетнюю бричку и Бжозовскую, и Франю; Бжозовская, которой льстило это в глазах целого прихода, усаживалась в бричку медленно, стараясь продолжить минуты своего триумфа.
Наконец, освободившись от барщины, которую, Бог весть для чего, принял на себя и за которую сам бесился на себя, Сильван вырвался из толпы, словно из кипятка, уселся при насмешливых взглядах на нейтычанку (маленькая тележка) и исчез озлобленный, будто проигравшийся до гроша.
Целую дорогу ругал он себя самым позорным образом, раздумывал, метался, злился и, приехав домой, кинулся с головной болью на кровать.
— На сегодняшнем баста! — произнес он с жаром. — Пусть ловит этого глупого гусенка кто хочет, я от этого посмешища умываю руки. Прекрасно, прекрасно! Скомпрометировал себя из-за этой деревенщины, отдал себя на посмеяние, на тыканье пальцами. Что скажут люди! Что люди скажут! Все соседство меня видело! Как молния, облетит эта новость все дома… могу себя поздравить…
И в самом деле, в этот день ни о чем другом не говорили в соседстве, и ротмистр Повала спешил в Дендерово к обеду с пламенным желанием привезти матери историю ее сына. Графиня стоически приняла это известие, улыбнулась двусмысленно; но нахмуренные брови и стиснутые губы доказывали, что ей досталось это не легко. После обеда ротмистр отправился к Сильвану покурить трубку, болтал о лошадях, о картах, но о Курдешанке не вспоминал и уехал. Вечером Сильван был весьма удивлен, когда его позвали к матери; это не было в обыкновении.
— Только не вздумала бы она занять у меня денег, — подумал он, надевая короткий сюртучок, — нелегкая дернула меня вчера похвастать выигрышем.
Решительно не понимая, зачем зовут его, Сильван отправился к графине. Он нашел ее в великолепном наряде, прохаживающеюся большими шагами по спальне, полной благоуханий, блеска, цветов и дорогих безделушек. |