Изменить размер шрифта - +
Не может ей быть за двадцать.

Степан Лукич выдвинул версию:

– Метрика восстановленная?

Через их руки много таких прошло, с неточностями в документах, с прочерками в графах «Отец» и «Мать», с грифом «Восстановлено», с именами, фамилиями и отчествами «крестных» – врачей эвакопунктов, нянечек, медсестер. Никто не установит личность такого эвакуированного, без гражданского розыска это совершенно невозможно, а заниматься этим некому.

Заведующий спросил, где метрика, фельдшер сказал, что ее и не было.

– Охо-хо. И все-таки, дочка, как тебя звать?

Молчание.

– Не помнишь?

– Ясное дело.

– Давай вместе соображать. Маша?

Нет ответа.

– Настя? Лена? Галя? Тоня? Пес их вспомнит, как их там всех девиц зовут. – Заведующий, бывший холостяком, призвал на помощь фельдшера: – Какие еще имена есть?

– Аня, Катя, Лида, Зоя…

Девчонка обрадовалась:

– Зоя!

И фельдшер обрадовался:

– Смотри-ка, Антон Семеныч, прогресс!

– Неплохо, – похвалил заведующий, – ну-с, Зоя, так-то не тошнит, голова не кружится?

– Не-а.

– А маму, папу, может, вспомнишь? Они приедут к тебе?

Молчание.

– Снова воды в рот набрала.

– Ничего, – сказал Антон Семенович, – родня найдется, ты вырастешь, не хуже других будешь. Еще на свадьбе твоей погуляем. А сейчас тебя нянечка тетя Паша отведет в палату, пока у нас обживайся.

Она смотрела, кивала, серьезно повторяя после услышанных фраз: «Ясное дело», а про себя думала: «Обживаться. Обживаться. Это от слова “жизнь”, так… какая тут жизнь? Я давно умерла, нет меня».

Санитарка проводила девочку в палату.

– Все койки пока свободны, выбирай, какая нравится… Все устроится, – пообещала она и, сунув кусок сахару в тощую руку девочки, ушла.

Закрылась дверь, повернулся ключ в замке.

Девочка села на койку у входа. Потом легла, почувствовав, что снова накатывает слабость. Легче не стало: лишь коснулась голова подушки, как тотчас в ней будто поднялись ядовитый туман и песчаная буря. Она прикрыла глаза. Странно это – гостить в собственном теле, ощущать его как чье-то чужое. Да и с головой беда, все эти мысли, картины – не поймешь, свои это или нет?

Она помнила, как очнулась в палате, а вот почему она там оказалась и с чего это так саднит горло и больно глотать – нет.

Зато помнила хорошо, до малейших деталей, до песчинки, что точно такая буря, как сейчас бушует в голове, поднималась в стеклянном шаре. Стоял такой на полке, где хранились книжки, написанные людьми с загадочными фамилиями – Скотт, Стивенсон, Твен и прочие. Внутри у него были три пирамидки – такие ма-а-а-аленькие, но как настоящие, и рядом с ними шли куда-то три крошечных верблюдика. Трогать шарик строго-настрого запрещалось, но можно было дождаться, чтобы взрослые куда-нибудь ушли, чтобы, сняв волшебную вещицу, потрясти ее как следует.

И сразу же поднималась песчаная буря, а караван верблюдов самоотверженно, геройски шел по пылающей равнине, плюя на непогоду. Они были такие красивые, эти корабли пустыни, и пирамиды тоже, и песок был золотистый.

А вот буря, что бушевала теперь в голове, была страшная, точь-в-точь как тогда, на неизвестной станции, где-то далеко-далеко от дома.

Дом… Он остался далеко. Тот самый, с теплым уютным камином, книжными полками, добрыми мамиными руками, папиной чисто выбритой щекой, ароматной, немножко пористой. Почему-то лиц уже и не вспомнить.

Наверное, зимой сорок первого она сильно болела, потому что не помнила, чтобы гуляла по снегу, лепила снеговиков, каталась на коньках, и вышла на улицу только тогда, когда потеплело.

Быстрый переход