Здания парламента вытянулись, кажется, на три или четыре квартала, величественные, как императорские дворцы. Интерьер же — «обшитый панелями просторный зал с легкими желобчатыми колоннами необычайного изящества и благородства, мягко и холодно освещенными электричеством» — заполнен толпой ожесточившихся крикунов, и многие из них колотят по своим столам досками. Фотографии, естественно, статичны и безмолвны, и в том, что касается передачи новостей, мы, возможно, склонны ощущать свое техническое превосходство над поколением, которое вынуждено было обходиться без CNN, Court TV и текстов Питера Арнетта. У Вены 1897 года был только Марк Твен, но воображение подсказывает нам, какой из способов передачи информации действеннее. Какой репортер при поддержке «блестящей работы оператора» может дать такой проницательный портрет польского министра-президента в парламенте?
«Это седой, высокий, стройный человек с бледным длинным лицом, которое в моменты покоя напоминает посмертную маску, но стоит ему оживиться, как его морщит подвижная, беспокойная улыбка; она меняет выражение, и за ней нелегко уследить — набожная, просящая, умоляющая улыбка; когда она возникает, открывается рот, послушные губы сминаются, расправляются и снова сминаются, с убеждающим, приветливым, кротким выражением, на миг открывая обилие зубов, и тогда священническое вдруг исчезает, в абрисе улыбки проступает светское, политичное и сатанинское».
Что до остальных участников ассамблеи, они «религиозные люди, они серьезны, искренни, преданы своему делу и ненавидят евреев».
Корреспонденции Марка Твена приходили в Нью-Йорк, не подвергаясь вмешательству. Над имперской прессой тяготела вязкая и капризная цензура, так что читатели «Харперса», возможно, были лучше осведомлены о деградации якобы демократического парламента, чем граждане Австрии и остальных восемнадцати равноправных провинций. Тактика оппозиции — т. е. германцев, не желавших предоставить чехам право на их собственный язык, — поначалу была пристойной, парламентской по форме, когда героический депутат занимался обструкцией, не переставая говорить двенадцать часов. Но при первых словах председательствующего декорум мгновенно отброшен, раздаются крики, стук длинных досок по столам, угрозы и ругань на редкость вульгарного свойства. (Заседают там князья, графы, бароны, священники, адвокаты, судьи, врачи, профессора, купцы, банкиры, а также — «выдающийся специалист по религии доктор Люгер, бургомистр Вены».) В тоне этих словоизвержений слышится что-то до жути знакомое, как будто записи венских звуков 1938 года переброшены в прошлое, на сорок лет назад. «Германцы Австрии не сдадутся и не умрут!» «Прискорбно, что такой человек [он согласен придать чешскому языку официальный статус] — в числе руководителей германского народа, он позорит имя немцев». «И эти бессовестные создания возглавляют Германскую народную партию!» «Ты еврей, вот ты кто!» «Я скорее сниму шляпу перед евреем!» «Еврейский лизоблюд! Мы десять лет сражались с евреями, а вы помогаете им опять захватить власть. Сколько вам заплатили?» «Ты, Иуда!» «Шмуль-Лейб Коган! Шмуль-Лейб Коган!»
Но так может создаться несколько однобокое представление о дискуссии. Обзывать оппонентов евреями — возможно, самое грубое оскорбление в арсенале этих князей, графов, баронов, судей и т. д., но не самое изобретательное. Встречаются еще такие: «Рыцарь борделя!» «Восточногерманский мешок с требухой!» «Позорный вшивёнок!» «Трусливый пустобрех!» — наряду с более бледными эпитетами, такими, как «польский пес», «жалкая дворняга» и «Die Grossmutter auf dem Misthaufen erzeugt worden» (которое Марк Твен отказался переводить с немецкого).
Короче говоря, парламентские беспорядки, которые вскоре перерастут в уличные беспорядки. |