Изменить размер шрифта - +
Ее английский был весьма своеобразен, ее зеленые глаза метали очаровательные насмешливые молнии, голос был глубокий, как у Греты Гарбо в «Ниночке», и до сих пор никто из нас не видел советского человека вблизи. Она думала, что телефон прослушивается. Она думала, что супермаркет — это выставка продовольственных товаров. Любая неисправность в доме — например, сломавшаяся лампа — вызывала у нее иронический хохоток: «Прямо как у нас!» Она решительно не была атеисткой, она тяготела к оккультному; верила, что Бог может говорить с тобой во сне (у нее был сонник, в котором то и дело возникал Христос), обожала церкви Старой Руси и сокрушалась об их разрушении большевиками. Об оживлении антисемитизма молчала — это была территория ее матери. В Москве ее друг Геннадий подцепил ее в метро — потому что она еврейка. И спешно хотел на ней жениться: «Хочет уехать из Союза», — объяснила она.

В России она была спортивным врачом, разъезжала с советскими командами — грубоватыми парнями из простых семей, ежедневно проверяя их мочу на стероиды. (Убедиться, что с ними не переборщили?) Она заявила, что Горбачева все ненавидят — только легковерные американцы любят его, а сам он балабол, как и все остальные. Одна моя исторически мыслящая подруга задала ей серьезный вопрос в духе старомодного либерального идеализма: «Все мы, конечно, знаем о сталинских эксцессах, — сказала она, — но что вы скажете о начале? Разве вначале коммунизм не был прекрасной надеждой?» С. разразилась своим обычным циничным смехом, она сочла мою подругу безнадежно глупой. «Коммунизм! — фыркнула она. — Какой коммунизм? Наивная! Сказка — всегда! Никакого коммунизма, никогда! Наивная!»

И, бросив пятерых чистопородных американских бойфрендов с разбитыми сердцами, она (в кожаном пальто) вернулась в Москву. За Геннадия она не вышла. Ее мать эмигрировала в Израиль. Последнее, что я услышала об С., — она занималась бизнесом на Сахалине, покупала и продавала — как ископаемые — поддельные мамонтовы бивни.

Итак, все кончилось — «Великий эксперимент», как называли его прежние мужественные голоса, — и С. была и симптомом, и доказательством того, насколько бесповоротно это кончилось. Она представляет собой последнюю потугу Советского Союза — рождение законченного Нового Советского Человека, полностью развившегося из зародыша. Если есть тут аксиома, то такая: идеализм, введенный в каналы утопии, породит цинизм, такой всеобъемлющий, что каждое проявление жизни — молодость, искусство, работа, любовь, самоанализ — будет им запятнано. С., с которой я недолго общалась, не доверяла ничему; в ее мире доверять было нечему. Изначальная коммунистическая сказка навела морок: родовое проклятие Бабы-яги.

В колледже я прочла «Коммунистический манифест» — завораживающий псалом. Надо было бы прочесть и «Конармию» Исаака Бабеля — для коррекции, в качестве сопроводительного текста. Или противоядия. «Но что вы скажете о начале?» — спросила моя подруга. С. ответила лучше любого историка, но никто не ответит страшнее, чем Исаак Бабель. Если С. — последнее поколение Новых Советских Людей, то он — первое, начальная материализация «Манифеста».

В том, что Бабель приветствовал падение царизма, нет ничего противоестественного. Он был одесский еврей, сын просвещенных родителей, жаждавший европейского образования, на него распространялась царистская квота, препятствовавшая поступлению евреев в университеты; Бабелю, в частности, — в Одесский университет. Молодым писателем, чтобы быть поближе к Горькому, своему литературному кумиру, он с риском для себя отправился в Петербург, город за чертой оседлости, где не дозволялось жить евреям. Какой еврей не радовался бы крушению режима, который еще недавно, в 1911 году, судил Менделя Бейлиса за вымышленное ритуальное убийство мальчика? Какой еврей в эпоху санкционированных государством погромов не обратился бы с облегчением к силам, обещавшим свергнуть угнетателей? Примкнув к большевикам, Бабель, возможно, был ревностнее многих, но не подвержен аберрациям.

Быстрый переход