Страшно модны были татуировки…» — но довольно. Татуировки, упускает она из виду, были модны в Аушвице; по поводу уцелевшего узника Аушвица, который более двух десятилетий был ее терпеливым корреспондентом, Уилсон замечает: «Какой, собственно, у него, бедного, был выбор? При каждом новом приступе болезни под названием „нет, я больше этого не вынесу“ я облекала ее в пространную диатрибу, обращенную к моему заокеанскому гуру — Отто Франку».
Тот факт, что человек, назначенный ею самой себе в гуру, год за годом отвечал на ее нескромные и малоинтересные излияния, может пролить некоторый свет на характер Отто Франка, о котором мы имеем в целом довольно смутное представление. Его ответы из Базеля, где он поселился со второй женой, неизменно участливы, любезны, доброжелательны. Когда Уилсон родила ребенка, он послал ей музыкальную игрушку, и он откликался на все ее сообщения о том, что ее волновало и радовало, — о сынишках, об уроках танцев, о работе мужа в рекламном бизнесе, о ее литературных опытах. Но есть в его письмах и серьезные суждения на общественные и политические темы: это хорошо, писал он в октябре 1970 года, когда человек «активно участвует в попытках устранить несправедливость и разного рода унижения, но мы не можем разделить Ваших взглядов на „Черных пантер“». В декабре 1973 года: «Как Вы могли себе представить, мы глубоко потрясены внезапным нападением арабов на Израиль в Судный день, и сейчас мы скорбим вместе со всеми, кто потерял родных». Уж он-то знал кое-что о потере родных. Уилсон, беззаботно скользнувшая мимо этих далеких от нее дел, поглощена совсем другим: «Наши малыши та-а-а-ак забавны!»
Беззастенчивый пустячный щебет Кары Уилсон, одной из тысяч тех, кто «отождествил себя» с Анной Франк, и просто оказавшейся посмелее остальных, загадывает нам загадку. Не в том дело, что интеллектуальное расстояние между Уилсон и Анной Франк огромно: не могут же все склонные к рефлексии девочки-подростки быть настолько одарены. Но неужели Отто Франк не понимал, что Кара Уилсон глуха ко всему, что стояло за гибелью его дочери? Неужели он не видел по одним лишь этим письмам, как легкомысленный подход к дневнику может способствовать забвению — забвению того, что стремительно становилось историей? Укрытое от внешнего мира домашнее пространство, сколь бы велика ни была угроза ему, может временами мимикрировать под обычную жизнь. От юных читателей, которых побуждают обращаться к дневнику, не всегда можно ждать, чтобы они почувствовали, распознали стоящий за этой мимикрией страх. Большей частью они, подобно Каре Уилсон, его не распознают. Актриса Натали Портман, в декабре 1997 года шестнадцатилетней девушкой дебютировавшая в роли Анны Франк в новой бродвейской постановке знаменитой пьесы по ее дневнику (пьесы, которая сама по себе повлияла на прочтение дневника), вынесла, как передавали, из знакомства с ним мнение, что «здесь много юмора, много надежды, и она — счастливая душа».
Отто Франк, как выясняется, потакал этому легковесно-жизнерадостному взгляду. Снова и снова, во всех мыслимых контекстах он целенаправленно подчеркивал «идеализм Анны», ее «бодрость духа», почти никогда не призывая обратить внимание на то, как и почему этот идеализм и этот дух были погублены, и неизменно говоря об источниках ненависти в самых общих чертах. Если верно, что ребенок — отец самого себя в зрелости, если детство формирует нашу грядущую восприимчивость, то Отто Франк, несмотря на свои страдания в Аушвице, возможно, имел с Анной меньше общего, чем он готов был признать. В то время как дневник издавался в стране за страной и его слава стремительно росла, отец говорил не только о дочери, но и за дочь — и кто, если уж на то пошло, имел на это большее право? Выживший мужчина заместил своего погибшего ребенка, убежденный, что служит для его слов верным рупором. |