Те, кто отвечает всему миру ударом на удар, обретают достоинство, но платят за него слишком высокую цену, потому что поражения им не избежать.
Примечательно, к какому выводу приходит Леви: «Самоубийство Амери — он совершил его в 1978 году в Зальцбурге [то есть за девять лет до того, как Леви бросился в лестничный пролет], — как и прочие самоубийства, порождает целый сонм объяснений, но, если оглянуться, становится понятно, что эпизод драки с поляком предлагает одну-единственную трактовку».
Это замечание — о том, что гневный отпор каким-то образом ведет к саморазрушению, — в свете самоубийства Леви, довольно загадочно, над ним стоит поразмышлять. Пока что будет нелишним обратить внимание на то, что Леви — точнее, суровый, величественный голос, звучащий со страниц его книг, — был совершенно лишен злобы, негодования, неистовства — всего, что предполагает ответ ударом на удар. Это был голос, исполненный истинного здравомыслия и проницательности. Леви не хотел выступать ни в роли проповедника, ни в роли жалобщика. Он избегал полемики, менее всего хотел, чтобы его воспринимали как миссионера: «К ним — пророкам, сказителям, прорицателям — я отношусь с недоверием. И таковым не являюсь». Взамен он выбрал роль особого свидетеля — особого, поскольку ему была «дарована привилегия» выжить, исполняя роль лабораторного раба — немцам было выгоднее, по крайней мере на тот момент, использовать его как химика, а не уничтожить незамедлительно как еврея; и, с нашей точки зрения, он был таковым, поскольку умел ясно и беспристрастно излагать свои мысли. Без беспристрастности невозможно отринуть потоки эмоций, отказаться от проповеди, от достигаемого через гнев катарсиса — все это так и рвется наружу, когда описываешь беспрецедентную гнусность преступников и их преступлений. Леви не обвинял, не негодовал, не требовал, не поносил, не сетовал, не рыдал. Он только описывал — подробно, аналитически, четко. Он был Дарвином лагерей смерти — не Вергилием немецкого ада, а его научным исследователем.
Леви и сам признавал, что намеренно соблюдал эту отстраненность.
Занимаясь своим ремеслом, — сообщает он в «Канувших и спасенных», — я приобрел привычку, которую можно оценивать по-разному, можно счесть человеческой и нечеловеческой, — привычку никогда не оставаться безразличным к тем индивидуумам, с которыми сводит меня судьба. Все они не только люди, но и «образцы» в запечатанных конвертах, и их надо определить, проанализировать, взвесить. Аушвиц предоставил мне богатую, разнообразную и необычную коллекцию образцов, среди которых были друзья, люди нейтральные и враги, но в любом случае это была пища для моей пытливой натуры, которую некоторые — как тогда, так и сейчас — сочли отстраненной… Я понимаю, что это отношение «естествоиспытателя» возникает не только или непременно вследствие занятий химией. Но в моем случае это было именно так.
Что бы ни лежало в основе этого «естественнонаучного» подхода — в химии или, как полагали некоторые, в просветленной и гуманной сдержанности, он поражал и привлекал внимание читателей и критиков. Ирвинг Хоу говорит о «тихом достоинстве» и «чистоте духа» Леви, Джеймс Этлас — о его «непоколебимом самообладании». Рита Леви-Монтальчини, лауреат Нобелевской премии по медицине 1986 года, тоже жительница Турина, в заключении к своей книге воспоминаний «Хвала несовершенству» пишет об «отстраненности и отсутствии ненависти» у Леви. «Ты, — обращается она к Леви, — пройдя жесточайшие испытания, остался человеком с гордо поднятой головой и чистой душой».
Как человек настолько ясный, настолько незамутненный, не склонный к полемике (точнее говоря, антиполемичный) — как чистая вода — он дал вместе с тем послабление, отсрочку тем, кто надеется избежать обвинений в хрониках Леви. |