Изменить размер шрифта - +

Возле моего соломенного мешка поставив бидоны, она из-под очков удивленно взглянула на меня и тихо спросила:

– Тоже арестованный?

– Арестованный.

Сердобольно закачав головой, баба вздохнула, но из амбулатории грохнули шаги и тут же, подняв руку навстречу гитлеровцу, молочница вскрикнула «Heil Hitler!». Невыспавшийся парень налил молока и ушел. И опять из-под очков на меня бабин соболезнующий взгляд; она протягивает кружку молока и шепчет:

– Знакомые тоже тут сидят, ох, что с людьми делают, а за что? Кто им что сделал? Муж безработ­ный, трое детей, вот я и ношу сюда молоко.

Но слышны тяжелые сапоги и, торопясь, баба побежала отнести утреннее молоко коменданту Крюгеру и следователю Нессенсу. Оказывается, они тоже любят молоко. А когда возвратилась, губы ее дрожали, она закрывала лицо руками. «Ох, лучше смерть, чем здесь… ох… доску… доску…» лопотала баба, показывая ладонью под подбородок. Но через комнату пробежал телефо­нист и, встрепенувшись, баба зазвенела кружками, би­донами и, собравши их, не глядя на меня, выбежала из комнаты. Я понял, что у Крюгера и Нессенса она увидела что-то страшное. Но только позже я узнал, что при допросе в Ораниенбурге употреблялся средне­вековый прибор «Gaensebrett», доска, надеваемая на шею нескольким людям, как гусям на базаре.

На луг, чтоб отсутствовать, я ухожу каждый день, но сегодня из лагеря не уйти. Во двор, барахтаясь, один за другим врываются затянутые тентом грузовики с арестованными. Привезенных выстраивают, разводят и по камерам, и по двору на работы. У моего окна чело­век пятнадцать пожилых немцев в тугих воротничках, добротных галстуках, сидя на корточках, перочинными ножами вырезают меж булыжниками траву. По виду аккуратнейшие чиновники Веймарской республики. Ко­нечно, двор зеркально чист и травы на нем нет, но они выполняют особую шутку гитлеровцев, называемую: воспитательные работы. Об этом еще Достоевский пи­сал в «Записках из мертвого дома»; «Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, унич­тожить человека, наказать его самым ужасным наказа­нием, так что самый страшный убийца содрогнулся бы от этого наказания и пугался бы его заранее, то стоило бы только придать работе характер совершенной, пол­нейшей бесполезности и бессмыслицы. Если б заставить каторжника, например, переливать воду из одного уша­та в другой, а из другого в первый, толочь песок, пере­таскивать кучу земли с одного места на другое и обрат­но, я думаю арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть уме­реть, да выйти из такого унижения, стыда и муки. Разумеется, такое наказание обратилось бы в пытку, в мщение и было бы бессмысленным потому, что не до­стигало бы никакой разумной цели».

Высокое солнце нестерпимо палит. Мешковатый, обрюзглый, старомодный немец, всем своим видом на­поминающий уютную, старую невоинственную Герма­нию, изнемогая от трудности позы, попробовал было с корточек опуститься на колени. Это вся свобода, кото­рой он захотел. Но караульный сразу заметил его дви­женье и крикнул: «на корточки!». И отяжелевший ста­рик, вероятно больной, грозя разорвать надувшиеся брюки, снова унизительно присел и стал искать и выре­зать перочинным ножом признаки несуществующей травы. И опять я думаю о том, что этого пожилого старобытного немца мучит, конечно, не этот рыжий ка­раульный малый, а его окриками мучит та же, солдат­ская, варварская Германия; и старик должен либо здесь умереть, либо влиться в гитлеровских сверхчеловеков; такое воспитание не пустяки, я видел лица этих пора­бощенных людей.

На лугу гусиным шагом маршируют молодые гит­леровцы; их учит унтер-офицер, уже в годах, провое­вавший войну и готовящий теперь эту молодежь, ко второй.

Быстрый переход