Но должны быть и развлечения… какие-то увлекательные занятия после трудов. Лабану нужно давать больше свободы, хотя и не забывать о воспитании ответственности — он всего лишь мальчик, и довольно маленький мальчик.
А картина вокруг открывалась такая безрадостная. Только два цвета — бурый и серый. Когда-то, в давно ушедшие времена, здесь, среди холмов, плескалось озеро. Теперь его дно поросло травой, которую прямо на корню высушило солнце.
— Лабан, — позвала Эви, — мы должны поближе познакомиться с нашей землей. Для скота потребуется много воды. Может, рядом есть другой источник. Хорошо бы его найти.
Мальчик поднял на нее глаза.
— Да, мама, но… вдруг встречу индейцев?
Она пытливо заглянула ему в лицо.
— Почему ты так решил?
— Сокорро говорил, что здесь в горах живут апачи, а еще иногда приходят дикие индейцы с Границы.
Она не знала, верить ему или нет. Джейкоб не упоминал об индейцах, и слухов о них до нее не доходило. Но Лабан правдивый мальчик. Если он сказал, что слышал разговор, значит, слышал… или так понял.
Они медленно прошлись по холму за хижиной, описав полукруг. Под кедрами валялось немало сушняка — упавших сучьев, разбитых молнией или рухнувших от старости стволов деревьев. По крайней мере в этом году им не придется беспокоиться о топливе. Кроме того, она увидела несколько хороших бревен.
— Если бы нам удалось притащить их к хижине, — вслух подумала Эви.
— Запросто, — откликнулся Лабан. — Обмотаем их цепью или веревкой и впряжем лошадь. Можно Черныша, он спокойный старичок.
Внутри что-то хрустнуло. Не было ни боли, ни страха, только какое-то удивление.
Смерть, как он всегда себе представлял, есть событие драматическое, полное боли; или же можно медленно умирать от болезни, в окружении друзей. Лошадь брыкалась, напрягалась, попыталась подняться и снова упала. И тут пришла боль… сокрушительная, страшная, удушающая боль.
Но вес лошади больше не давил на него, хотя нога все еще оставалась в ловушке. Ему удалось приподняться на локте и осмотреть себя. Рубашка и куртка покраснели от крови. Он почувствовал головокружение и слабость. Затем взглянул на лошадь.
Нога у нее оказалась сломана, из рваной раны уродливо торчала кость.
Он нащупал ружье, медленно и осторожно вытянул его из чехла.
— Прости меня, Бен, — сказал он и выстрелил коню в голову.
Тот резко дернулся и замер.
Еще мгновение он помедлил, опираясь на локоть, посмотрел на вечернее небо, где зажглась первая звезда; оглядел пыльную расселину, окровавленное седло. Он был обречен — даже если бы здесь оказался врач, ему уже ничем нельзя помочь. Он все еще держал в руке ружье, но воспользоваться им у него не хватало духу.
Он лег на спину, чувствуя, как что-то рвется в груди, взглянул в небо и позвал:
— Эви… Эви, что же я с тобой сделал?.. Лабан… Руфь…
Если бы он смог доползти хотя бы до тропинки. Если бы его кто-нибудь нашел. Если бы он смог…
Потом он умер. И лежал неподвижно, а легкий ветерок шевелил его волосы и набивал понемногу пыль в складки одежды.
Он умер в одиночестве, как часто умирали на Западе люди, пытавшиеся что-то совершить, чего-то добиться. Иногда тела их засыпало песком, иногда их кости растаскивали койоты, оставляя несколько пуговиц, потрескавшийся каблук да проржавевший кольт.
Кого-то из них находили и хоронили, другие высыхали, рассыпались в прах, и ветер уносил его в прерию. Одним из них и был теперь Джейкоб Тил.
Первой его увидела Руфь. Она собирала хворост на склоне холма и вдруг заметила вдалеке облако пыли. Несколько мгновений она вглядывалась в даль, затем, бросив охапку, помчалась к дому с криком:
— Мама! Мама! Кто-то едет!
Эви упустила тряпку, которой мыла посуду, и, вытирая руки о фартук, подошла к двери. |