За все содеянное ты понесешь кару, а потому…
Смотритель толковал еще что-то, но Конан уже не слушал, лихорадочно соображая, по какой причине Мир-Хаммад и Саддара, вчерашние собутыльники, предали и продали его. В чем их выгода? Этого он никак не мог понять. Или им пригрозили? Но, опять-таки, почему? Какое дело этим хаббатейским жабам, смердящим псам, до него, до Конана? Или у них людей на галерах не хватает? Но всякий торговый город жив доверием купцов и странников, а значит, должны в нем соблюдаться законы и торжествовать справедливость. Схвати без повода одного, другого, третьего чужеземца, так четвертый и все прочие обойдут город стороной – вместе со своими товарами и караванами!
Нет, что-то здесь нечисто, – размышлял Конан, поглядывая то на смотрителя Гиха Матару, то на жавшегося в дверях судью, то на дюжих широкоскулых портовых стражей с шипастыми дубинками и большими луками. Как бы то ни было, добраться до своих мечей он не мог, а даже добравшись, не сумел бы размахнуться, ибо сковали его умело и тщательно. Значит, пришла пора отправляться на галеры! О них Конан думал без особого восторга, но и без страха, потому как за пятнадцать лет скитаний ни цепи, ни веревки, ни темницы не могли его удержать, и все его пленители рано или поздно отправлялись на Серые Равнины – либо со вспоротым животом, либо с перерезанным горлом.
Но было нечто, о чем он сожалел с искренней печалью, если не сказать с горем. Не о задержке, случившейся на пути к божественному Наставнику, и не о том, что придется ему поворочать весло на галере, и не о том, что не может он сейчас свернуть шеи толстому Мир-Хаммаду и тощему Саддаре…
Мечи! Драгоценные мечи, дар погибшего Рагара, друга и слуги Митры! Разве он мог оставить свои клинки в грязных лапах этих хаббатейских жаб? Но и отнять их не удалось бы, а потому душу Конана терзала печаль.
Ему позволили натянуть штаны, связать ремнем безрукавку и сапоги (кошеля на поясе, разумеется, уже не было) и вывели во двор с бассейном, а затем на улицу. Минуя внутренний дворик, Конан не заметил там никаких следов приписанного ему погрома – ни порубленных скамей, ни разломанных столов, ни битой посуды. Зато он мог полюбоваться на хитрую рожу жабы-кабатчика и испуганные мордашки девушек-рабынь, торчавших в окнах. Они провожали его грустными взглядами – и черноокая Лильяла, и светловолосая бритунийка, и рыженькая из Гандерланда. Воистину, если и имелось в этой поганой Хаббе чего хорошего, так это крепкий бранд и нежные красотки!
На улице судья Сипах Шашем, нужник справедливости, сразу куда-то исчез, испарился, словно его и не было; портовый же смотритель остановился и, словно в раздумье, начал мять и тискать отвислую нижнюю губу. Шесть его солдат окружали Конана плотным кольцом, а двое разгоняли любопытных, глазевших на невиданное зрелище – мускулистого полунагого гиганта с синими глазами и гривой черных волос. Конану показалось, что хаббатейцы поглядывают на него не с одним лишь пустым интересом, но словно бы с неким странным ожиданием и чуть ли не с восторгом. Шакалы, протухшие задницы, подумал он. Чего им надо?
– Слушай, варвар, – вдруг произнес смотритель порта. – Наш громоносный владыка, великий царь Гхор Кирланда, в безмерной милости своей дозволил мне, его ничтожному рабу, заменять наказание осужденным. На галерах никто не выдерживает дольше двух лет, так что если хочешь…
Он замолчал, хитро посверкивая выпуклыми глазками и оглядывая могучую фигуру Конана.
– Ну, и что ты можешь еще предложить? – спросил киммериец.
– Скажем, рудники… на границе с Хотом…
Хот, торговый соперник Хаббы, лежал к северу в восьми днях пути и тоже являлся столицей богатого и сильного царства. |