Изменить размер шрифта - +
И потом, наоравшись, внезапно затихали. И не помнили зла.

И мирились очень быстро.

Иногда я, чаще он подходили друг к другу, протягивали один другому мизинец: так когда-то мы мирились в школе.

— Мир?

— Мир.

— Да будет так!

И все кончалось смехом. И снова мир до первой ссоры. И — снова ссора, которая неминуемо кончится миром…

…— Я вел себя с нею преотвратительно, — снова начал Игорь. — Подчас я ненавидел сам себя за свое хамство, за грубость, я запросто кидал ей в лицо оскорбительные жуткие слова…

— А она что же? — не выдержала я.

— Она всегда оставалась сама собой, то есть ровной, спокойной, терпимо относилась ко всем моим безобразным выходкам. Иногда мне казалось, что она поступает так терпимо и всепрощающе со мной лишь потому, что хочет, чтобы я чувствовал себя по отношению к ней обязанным. Дескать, вот ты какой, грубиян, походя обижаешь меня, а я тебя прощаю. Я все стерплю и прощу.

— Не понимаю, почему это так бесило тебя? — спросила я.

Рот его скривился в усмешке.

— Думаешь, я знаю? Может быть, я не смогу тебе вразумительно объяснить все как есть, но бесило это меня несусветно. Я ее просто не мог видеть из-за этого…

— Напрасно, — сказала я. — А мне кажется, что она в общем вполне достойно себя вела…

Он хитро прищурил глаза:

— Достойно? Сейчас я тебе скажу одну вещь, и ты уже больше так говорить не будешь. Она ненавидела одного человека, она просто имени его не могла слышать…

Он замолчал. Я спросила, заранее зная ответ:

— Кто же этот человек?

— Ты, — сказал он. — Она буквально не выносит тебя по сей день! Стоило мне сказать о тебе что-нибудь самое нейтральное, ну, например, скажем, что ты любишь крепкий чай или боишься червяков, и я видел, как она моментально взвивалась. Вся ее воспитанность, вся внешняя деликатность пропадала к чертовой бабушке. Она свирепела, глаза становились совершенно белыми от ярости, губы начинали дрожать.

— Странно, — промолвила я. — Я же ей не причинила никакого вреда. Скорее, если уж на то пошло, то она мне, но уж никак не я ей…

— Помнишь, — спросил он, — твой отец как-то рассказывал об инерции человеческих поступков? Об инерции делания зла или добра?

— Помню, — сказала я.

Мне вспомнился тот, теперь уже далекий вечер, капель за окном, оглушительный, по-весеннему веселый крик воробьев на еще голых ветвях старого тополя во дворе.

Отец пришел с улицы, сказал:

— Нынче первый по-настоящему весенний день…

Я пошла вслед за ним на кухню. В нашей маленькой семье отец был, как он сам выражался, распорядителем по хозяйственной части.

— Вот, — сказал отец, выгружая на стол пакеты и свертки из своего портфеля (он стеснялся ходить за покупками с сумкой или кошелкой, предпочитал свой старый объемистый портфель), — полюбуйся, хлеб и калачи от Филиппова, просто дышат, не правда ли? Антрекоты я взял у Елисеева, а за берлинским печеньем покатил на троллейбусе в «Националь», только там оно и бывает.

— Мечта, — сказала я, надкусив одну печеньину, сочную и рассыпчатую.

— Где мечта? — спросил, зевая, Игорь, выйдя на кухню. — Покажите мне, как она выглядит, мечта?

Я протянула ему недоеденный мною кусочек:

— Попробуй, тогда сам скажешь…

Он отвел мою руку.

— Одну минуточку, пока не забыл. Вам, Ипполит Петрович, звонили.

Быстрый переход