Затем Он сует свой грязный морщинистый палец в головной мозг и Гра нетигллюк энде фирсейльие блиэрз. Гра нетигллюк энде фирсейльие. Нетигллюк энде фирсейльие блиэрз.
(Бог)
1.
Ладно, получите факты. Хааст грозится, что если я не ограничусь фактами, всеми фактами и ничем, кроме фактов, меня лишат библиотечных и столовских льгот. Библиотека-то еще ладно.
2.
Тем не менее, вести дневник я категорически отказался. Пусть дни мои сочтены, в сочтении их я не соучастник.
3.
Здоровье мое гораздо хуже. В паху и в суставах стреляющие боли.
Желудок удерживает в лучшем случае половину обеда. Во рту, из носа кровотечение. Глаза болят, зрение буквально за последние несколько дней резко подсело. Приходится носить очки. К тому же лысею; тут, правда, паллидин может быть и ни при чем.
Наверно, я поумнел. Не так чтоб это сильно бросалось в глаза — по крайней мере, самому. Зато меня по очереди бросает то в оторопь, то в истерику, то в манию, то в депрессию, то в жар, то в холод.
Сущий ад. Но в кабинете доктора Баск (где сама она больше не обитает) я показал на всяких психометрических тестах результаты примечательные, и весьма.
4.
Доктор Баск в лагере Архимед больше не работает. По крайней мере, ее не видать. Собственно, не наблюдалось ее с того самого вечера, когда умер Мордехай. Я обратился к Хаасту за разъяснениями по поводу ее пропажи, но тот объяснялся исключительно тавтологией: ее нет, потому что ее нет.
5.
Все заключенные, о которых я писал раньше, умерли. Последним был Барри Мид — он продержался почти десять месяцев. Остроумие не покидало его до последнего, и умер он со смеху над книгой предсмертных высказываний всяких знаменитостей. Как раз вскоре после его смерти я и занес в дневник первую из трех записей, столь удручивших Хааста и подвигших его так настоятельно требовать фактов.
6.
— Что такое факт? — спросил я его.
— Факт — это то, что происходит. Ну, как вы писали раньше — о здешних людях и то, что вы о них думаете.
— Но я же о них не думаю. Об этих людях. Себе дороже.
— Не валяйте дурака, Саккетга, вы прекрасно понимаете, чего я от вас хочу! Пишите так, чтоб я вас мог понять. А не это… это… сплошная антирелигиозная пропаганда. Я и сам не так чтобы слишком набожный, но это., это уж слишком. Антирелигиозная пропаганда, и я ни слова не понимаю. Или вы опять пишете нормальный человеческий дневник, или я умываю руки. Умываю руки, понятно вам?
— Скиллимэн опять требует, чтобы меня отослали.
— Он требует, чтобы от вас избавились. Как от пагубного влияния. Не станете ж отрицать, что ваше влияние пагубно.
— Что вам проку с моего дневника? Вообще, если уж на то пошло, зачем вы меня тут держите? Скиллимэну я не нужен. Детки его малые не хотят, чтоб я оказывал на них пагубное влияние. Все, что мне нужно, это кувшин вина, ломоть хлеба и книга.
Этого нельзя было говорить ни в коем случае, потому что у Хааста появился рычаг для воздействия на меня. Как бы там котелок ни варил, все равно я — та же крыса, в том же ящике, жму ту же кнопку.
7.
Хааст изменился. С вечера великого фиаско он как-то… смягчился, что ли. Выражение лица его утратило кичливую ребячливость, столь характерную для американских ответработников пенсионного возраста; остатком кораблекрушения засел стоицизм. Походка его стала тяжелее. Он небрежен в одежде. Долгими часами он сидит за своим столом и буравит взглядом пустое пространство. Что он там видит? Несомненно, уверенность в собственной смерти — в которую до последнего времени не верил ни на грош. |