(Достаточно позвонить — и завтрак принесут прямо в номер).
Говорят, прибыл сюда я двадцать второго. На следующий день — первое собеседование с Хаастом. Теплые заверения и упрямое секретничанье. Как отражено в записках, я не шел на контакт до 2 июня.
Девять дней витал в эмпиреях паранойи, но, как любая сильная страсть, и паранойя в конце концов пошла на убыль, выродившись в самый что ни на есть банальный ужас и далее — в нездоровое любопытство.
Стоит ли исповедоваться, или и так понятно, что сложившаяся ситуация сулит своего рода удовольствие? что незнакомый замок, пожалуй, действительно интересней одного и того же опостылевшего застенка?
Кому только исповедоваться? Хаасту? Луи И, который возникает теперь в зеркале чуть ли не каждый день?
Нет, лучше делать вид, будто дневник предназначен сугубо для внутреннего употребления. Мой дневник. Если Ха-Ха нужен экземпляр, пусть позаботится снабдить меня копиркой.
* * *
Позже:
Перечитал „Песнь шелкопряда“; пятая строчка — явно не совсем того. Нужен эффект наигранного пафоса; а вышло не более чем клише.
5 июня
Хааст межотдельской памятной запиской сообщает, что моя электрическая машинка напрямую связана с каким-то местным АЦПУ, которое автоматически выдает вторую, третью и четвертую копии всего, что я печатаю. „Дневник“ свой Хааст получает, можно сказать, с пылу, с жару — и подумать только, какая экономия на копирке.
Сегодня — первое свидетельство тому, что здесь есть нечто, достойное быть отмеченным в хронике:
По пути в фонотеку за пленками для моего хай-фая („Би-энд-Оу“, не что-нибудь) столкнулся с одним из духов, населяющих этот круг моего нового ада — круг первый, если меня поведут по ним в классическом, как у Данте, порядке, то есть Лимбо, — и тогда этот дух (притягивая аналогию совсем уж за уши) суть Гомер сего темного болота.
Действительно, было темно, так как в этом колене коридора флуоресцентные лампы зачем-то выкрутили, и, словно на болоте, в идеально эвклидовом пространстве дул постоянный зябкий ветер — полагаю, некая аномалия в системе вентиляции. Дух перегораживал мне путь, закрывая лицо ладонями — шелковистые, светлые, как солома, волосы вились вокруг нервных пальцев, — шатаясь и, по-моему, едва слышно шепча. Я приблизился чуть ли не вплотную, но он все так же пребывал в глубоком раздумье, так что я громко произнес:
— Здравствуйте.
А когда и это не вызвало никакого отклика, решил тему развить:
— Я тут новенький. Раньше сидел в Спрингфилде, отказник. Сюда, меня перевели незаконно. И Бог знает зачем.
Он отвел ладони от лица и, щурясь, поглядел на меня сквозь спутанные волосы. Широкое молодое лицо, простодушное и славянского типа — как у кого-нибудь из героев второго плана в эйзенштейновском эпосе. Широкие губы разошлись в холодной неубедительной улыбке — словно восход луны на театральном заднике. Он поднял правую руку и тремя пальцами коснулся моей груди, ровно по оси, будто желая удостовериться в моей телесности. Удостоверился; улыбка стала поубедительней.
— Вы знаете, — настойчиво спросил я, — где мы? Или что с нами хотят делать?
Бледные глаза покосились сперва влево, потом вправо — не знаю уж, в смятении или страхе.
— Что это за город? штат?
Снова та же морозная улыбка, пока мои слова перекидывали длинный мостик к его пониманию.
— Ну, скорее всего, где-то в горных штатах. Судя по „Тайму“. — Он показал на журнал у меня в руке. Говорил он на самом гнусавом из средне-западных диалектов, не смягченном ни образованием, ни переездами. Что по виду, что по выговору — ну типичный селянин из Айовы.
— Судя по „Тайму“? — несколько озадаченно поинтересовался я и глянул на генерала с обложки (Фи-Фи-Фо-Фам из северной Малайзии или еще какая желтая угроза), словно тот мог бы разъяснить. |