72.
Вчера Хааст весь день был вне досягаемости. Уже утро — а он все отказывается со мной переговорить.
По телевидению — никаких признаков (ни шевеления в Белом Доме, ни подвижек на Уолл-стрит, ни слухов с последующим опровержением), что готовится заявление. Неужели в правительстве не понимают, что промедление смерти подобно? Тридцать процентов потерь мирного населения индустриальное общество просто не в состоянии перенести такого!
А ведь главная опасность не в том. Подумайте, какая это деструктивная мощь — когда ни с того ни с сего единовременно высвобождается столько безадресного интеллекта. Социальные учреждения уже трещат по швам. Сомневаюсь, например, что выживет наша университетская система. (Или я выдаю желаемое за действительное?) Религии уже уходят в отрыв, кто куда (напр., Джеке). Католицизм сумеет удержать в узде хотя бы свое духовенство благодаря обету безбрачия.
Но, кроме как там, инфицированы будут, вероятнее всего, именно что ключевые для стабильности фигуры: в системах коммуникации, в менеджменте, в юриспруденции, в правительстве, в школьно-университетском истэблишменте.
Эх, впечатляющий должен быть бардак!
73.
Свет мой иссяк; начинаю долгое ожидание.
Трудяга ропщет — к такой службе он не привык. Стараюсь (не больно-то удается) на предмет трудяжности его не перенапрягать, новых задач не ставить.
Может, освоить Брайля?
Нет, руки дрожат.
Перед глазами до сих пор стоят четкие картинки прошлого — гуляю в предгорьях Швейцарских Альп (а предгорья там, честное слово, живописней, чем даже сами горы), прочесываем с Андреа галечный берег в поисках раковин и агатов, ее улыбка, неожиданно пурпурные прожилки у нее под глазами и все лучистые натюрморты, грудами сваленные на столах будничного мира.
74.
Лафорг жаловался: «Ah, que la vie est quotidienne!».[33]
Но в этом, именно в этом ее прелесть.
75.
У памяти тоже есть свои музыки (ей положено — в конце концов, она матерь муз), как слышная, так и неслышная. Неслышная сладкозвучней. Лежу на своей койке и шепчу во тьму:
Свет и воздух распались;
Королевы скончались
В цвете лет, на миру;
Прах сомкнул Еве очи.
Болен я, болен очень
И, конечно, умру.
Господи, помилуй!
76.
Я этого не говорил, правда? По крайней мере, не столь многосложно. Даже не односложно: слеп.
77.
Печатаю медленно; мысли все время витают где-то вдалеке. На машинку поставили специальные рельефные клавиши, чтоб я мог продолжать сие повествование. Кстати, может, пора сознаться? Я пристрастился вести дневник. В моем теперешнем одиночестве приятно, когда хоть что-нибудь не меняется.
78.
Ха-Ха так и не соизволил меня навестить, а охранники и врачи отказываются говорить, делается ли что-то для предотвращения полномасштабной эпидемии. Трудяга утверждает, что отныне в изоляторе радио и телевидение под запретом. Волей-неволей вынужден ему верить.
79.
Никогда не знаю точно, присматривает он за мной или нет. Если да, вряд ли сумею довести данную запись до конца.
Из сдержанно сочувствующего и безропотного слушателя моего нытья Трудяга превратился в моего мучителя. С каждым днем измывательства становятся все изощренней, чисто заради эксперимента (титрование). Вначале я старался почаще бывать на людях, в библиотеке, столовой и пр., но стало ясно — по неуловимым намекам, сдавленным смешкам, пропаже вилки, — что это лишь вдохновляет Трудягу на новые подвиги. |