Изменить размер шрифта - +
Сегодня утром, когда я садился выпить чашку чая, он выдернул из-под меня стул. Ржали, как лошади. Кажется, я что-то повредил в спине. Жаловался докторам, но страх превратил их в заводные куклы. Теперь они принципиально со мной не разговаривают — разве что интересуются симптоматикой.

Когда прошу о встрече с Хаастом, мне говорят, что он занят. Охранники, видя, что научной ценности я больше не представляю, берут пример со Скиллимэна — который открыто издевается над моей беспомощностью, зовет меня Самсоном, дергает за волосы.

— Как по-вашему, Самсон, — спрашивает он, зная, что желудок мой не в состоянии удерживать пищу, — что за дерьмо вы кушаете?

Что это за дерьмо у вас на тарелке, а?

Трудяга, наверно, вышел — или не смотрит, что я печатаю. Почти весь день, чтоб отогнать его, печатал стихи на французском. Жаловался (дословно о том же) на других языках, но поскольку никакой реакции не последовало, вынужден предположить, что Хаасту теперь не до моей писанины — по крайней мере, переводов больше не заказывает. Или что я ему теперь вообще до лампочки.

Кто бы мог подумать — что Ха-Ха станет казаться едва ли не другом.

 

80.

 

Сегодня заходил Щипанский, прихватив для компании еще парочку «прыщиков» — Уотсона и Квайра. Хотя по сути дела не было сказано ни слова, похоже, своим молчанием я выиграл диспут. (Неужто поговорка не врет: дай черту длинную веревку — и он не преминет повеситься?) Вчера и позавчера Щипанскому говорили, будто я слишком болен, чтобы принимать посетителей. В конце концов прорваться через охранников удалось, только заручившись поддержкой Фредгрена — и пригрозив забастовкой. Скиллимэн объявил меня персоной нон грата. Чтобы Щипанского пропустили в изолятор, Фредгрену пришлось через голову Скиллимэна обращаться напрямую к Хаасту.

Визит, хотя с моей стороны всячески приветствовался, главным образом только напомнил о моем растущем отчуждении. Они сидели возле койки, молчали или бормотали банальности; можно было подумать, я — их умирающий престарелый родитель, которому ничего уже не скажешь, от которого ничего уже не приходится ожидать.

 

81.

 

Так и не осмелился, пока они были тут, поинтересоваться, что за число. За временем я давно не слежу. Понятия не имею, на сколько еще могу законно рассчитывать. И знать не хочу. Становится настолько хреново, что чем меньше, тем лучше.

 

82.

 

Самочувствие чуть-чуть получше.

Но ненамного. Щипанский принес новую сарчевскую запись «Chronochromie» Мессиана. Слушая, четко ощущал, как шестеренки в мозгу медленно зацепляют зубчатые передачи реального мира.

Щипанский за все время и пяти слов не сказал.

Когда слеп, интерпретировать молчание гораздо тяжелее.

 

83.

 

Щипанский не единственный, кто меня навещает. Трудяга — хоть я и заявил, что не нуждаюсь более в его услугах, — частенько изыскивает возможность отточить на мне свое чувство юмора; как правило, за трапезой. Научился узнавать его по походке. Щипанский уверяет, что Хааст обещал Трудягу приструнить — но как вообще уберечься от тех, кто нас бережет?

 

84.

 

После укола болеутоляющего часто снисходит прозрение, и мозг проницает завесу видимости. Потом, вернувшись в реальный мир, разглядываю трофеи из запредельного, и выясняется, что все — одна мишура. Не спрашивай, над кем смеются; ибо смеются над тобой.

Досадно, что даже теперь мозг — не более чем емкость с химикатами; что момент истины — функция скорости окисления.

 

85.

 

Зациклился на Томасе Нэше. Перебираю куплеты, как четки.

 

Медицина — роса,

Тает за полчаса;

И чума ко двору;

Впереди мрак ночной;

Я, наверно, больной

И, конечно, умру.

Быстрый переход