Изменить размер шрифта - +
Р. Виппер отмечал, что в цивилизациях древнего Востока сложился «тоталитарно-коллективный» тип культуры, которому свойственно «не столько изображать действительность, сколько ее преображать, сообщая реальным предметам некую новую, иррациональную стихию». Замечание Б. Р. Виппера справедливо и для китайского искусства с его тяготением, как отмечалось выше, к экспрессивности гротеска, но гротеска, данного в наборе нормативных форм. Конечно, нельзя вкладывать в понятие «тоталитарно-коллективной» культуры уничижительный смысл. Это особый тип культуры, не менее самобытный и в не меньшей степени откликающийся человеческой природе, нежели культурная традиция Запада. «Тоталитаризм» в данном случае есть выражение не тирании, а поразительно последовательного развертывания одного мировоззренческого принципа. За свою многовековую историю китайского искусство далеко ушло от примитивности своего древнего стилизма, но оно осталось верным его исходным посылкам. Более того, в своих наиболее зрелых и утонченных формах оно явилось и его наиболее полным, наиболее продуманным воплощением. И не кто иной, как Конфуций поставил в центр размышлений о человеческом бытии в Китае вопросы о том, кто и как «использует» человека и как сам человек преображает, стилизует свою жизнь. А вот вопросы «что есть человек?», «как человек познает мир?», определившие пути развития европейской мысли, на удивление мало интересовали китайцев.

Вопрошать об условиях и целях предметной деятельности человека – значит стремиться к познанию в нем человеческого.

Заслуга Конфуция, обессмертившая его имя, в том и состоит, что он первый в истории открыл человека как деятельное, творческое и, стало быть, общественное существо.

До Конфуция на земле были только боги. Или потомки богов. Конфуций с простотой, достойной основоположника великой цивилизации, провозгласил: у человека нет более высокого призвания, чем воистину осознать себя человеком и стать творцом культуры – единственной реальности, которая целиком и полностью созидается людьми.

Привыкнув к миру, обжитому человеком и перевоссозданному им для удовлетворения своих нужд и своего самолюбия, воспринимая как должное похвалы могуществу человека и гуманистическим ценностям, люди современной эпохи не без труда могут представить истинные масштабы новаторства Конфуция. Не совсем легко им и подметить иронию, таящуюся в самом факте почитания Конфуция как «первого человека» – не бога и не героя, бросающего вызов богам, а Учителя, который учит всех и каждого «быть человеком» – и не более того. Ибо что же примечательного в самом факте существования человека как такового? Не странно ли чтить, как принято в культе Конфуция – единственного, кстати сказать, из всех мудрецов древности, – просто дом? Просто могилу? Обыкновенные вещи домашнего обихода? Принять это можно, лишь обнаружив в повседневности – неизбежно текучей и мимолетной – неизбывную значимость, ощутив в самых незначительных вещах, в мимолетных впечатлениях присутствие Того, Кто существует воистину. Казалось бы, нет никакой драмы в том, что человек должен быть или стать человеком. И все же как много драматизма сокрыто в этом скромном идеале, если он требует вернуться к себе, открыть себя ценой самого беспощадного самоотречения.

Погружаясь в «тень Учителя», мы возвращаемся к «началу времен», к исконной заданности человеческого сознания, которая предваряет, предвосхищает все наши чувства и мысли. Этот исток нашей жизни рассеян в окружающих нас «родных» вещах – всегда немного таинственных и все же таких красноречивых в своей «первозданной немоте». Но этот изначальный «язык мира», язык, не отделившийся еще от хаотической музыки бытия, звучит и в литературном наследии Конфуция. Древнейшим и, по общему мнению, самым достоверным свидетельством о жизни и учении Учителя Куна служит книга, именуемая по-китайски «Луньюй», а в русском переводе получившая название «Беседы и суждения» (точнее было бы говорить «Обсужденные речи»).

Быстрый переход