Перед нами возникает образ человека, как бы разрастающегося в людях и поколениях. Этого человека мало понимать. С ним нужно жизнь прожить – долгую, углубленную жизнь.
Слова «Бесед…» могут быть обманчивы, здесь есть даже явные ошибки, но искренность тех, кто подхватил и записал их, не может нас обмануть. Эта искренность – искренность чувства прежде всего – заявляет о себе в самом факте извечного присутствия прерывности, паузы, недосказанности в тексте главного памятника конфуцианской литературы. Мозаичность как главный принцип композиции в «Луньюе» свидетельствует все о том же обостренном внимании к вещественной данности жизни, которая так убедительно заявляет о себе в мемориале Конфуция на его родине. И она же делает «Луньюй» памятником традиции. Ведь паузу, безмолвие нельзя сделать личным достоянием; они не принадлежат никому, но доступны всем. И бесконечно тянутся во времени. Отнюдь не случайно «Беседы…» – плод коллективного творчества, создававшийся многими десятилетиями. Здесь видится не только естественное желание Конфуциевых учеников как можно правдивее передать слова и поступки Учителя, но и потребность – быть может, вполне сознательная – сделать наследие Учителя Куна вестью сверхличной жизни, пробуждающей в каждом вкус к сотворчеству, допускающей беспредельное разрастание хранимого традицией смысла. Говоря музыкальным языком, в наследии Конфуция нет темы, а есть только вариации. Пауза же, творящая ритм, как раз и воспитывает наш духовный слух, открытость нашего сознания музыке бытия во всем ее неисчерпаемом разнообразии.
Традиция живет и развивается по закону экономии выражения: чем меньше скажешь, тем больше выскажешь. Ее явленные формы существуют лишь для того, чтобы обозначать необозримо-безбрежное, неизбывное и нерукотворное, каковой только и может быть жизнь подлинная. Говорить, по Конфуцию, нужно ровно столько, чтобы «выразить смысл». В осмысленной речи сказанное уравновешивается неизреченным. Традиция в действительности не имеет основоположников. Она имеет только поручителей. Поручителей несбывающихся, немыслимых, баснословных обещаний.
Если мы признаем присутствие в «Беседах…» некоего затаенно эмоционального, к интуиции обращенного подтекста или фона – тех почти бессознательных эмоций и порывов, которыми питается очарованная душа, – если доверимся этому подтексту, нам не составит труда объяснить, например, почему авторы книги при всем их благоговейном внимании к Учителю Куну, при всей близости к нему остались совершенно равнодушны и к хронологии, и даже ко многим ключевым датам его жизни. Дело в том, что их в жизни Конфуция интересовали не факты, а события, а если еще точнее – события-свершения, обладающие неотразимой силой нравственного воздействия, могущие лечь кирпичиками в здание традиции. Из фактов складывается биография, из свершений получается житие, серия отдельных «случаев», исполненных какого-то таинственного смысла.
Словесная лава «Бесед и суждений» с ее краткими, часто маловразумительными сентенциями, обрывками разговоров, записями разных житейских казусов и проч. исторически и в самом деле отливалась в две литературные формы: афоризм и анекдот. И то и другое указывает внутренние пределы развития конфуцианской словесности. Оба являют собой простейший словесный образ события, а значит – и столкновения, событийности жизненных миров: в них разыгрывается жизнь духа, ищущего опоры в вещах лишь для того, чтобы оттолкнуться от них. В рассказах о Конфуции есть нечто, что нужно понимать прежде слов. И… после всех слов. Ибо жизнь, втиснутая в афоризм или анекдот, ломает указанные ей границы, рвется за пределы сказанного, несет в себе нечто другое. Эту жизнь нужно домысливать, доживать (хотя вовсе не обязательно проживать вновь).
Итак, афоризм, как напоминает исходное значение этого греческого слова (оно связано с понятием «проведения границы»), ничего не описывает и даже не называет, а выявляет сами пределы понятого и понятного и, следовательно, условие всякого смысла, со-мыслия в человеческой деятельности. |