|
И сколько будет ему отмерено такого житья — десять, пятнадцать лет?
Или нисколько, если его просто вздернут на виселице?
Он обмяк, обвис плечами и медленно опустился на пол.
Никто не видел, как грозный ново-николаевский полицмейстер ползал по грязным вонючим кирпичам, царапал их ногтями, бился в них лбом и всхрипывал, как от удушья.
— Господи помилуй, Господи помилуй. — Фрося мелко и часто крестилась трясущейся рукой. Зубы у нее чакали, словно она продрогла на крутом морозе.
— Быстрее, быстрее, — торопила ее Тонечка, подталкивая в спину.
Они быстро уходили по темной улице, не оглядываясь назад, и шаг у них был неверный, спотыкающийся, будто они торопились по скользкому льду, а не по деревянному тротуару. Миновали храм, перешли через железнодорожную линию и дружно ойкнули, присели испуганно, когда навстречу им грохнул, будто пушечный выстрел, тугой, стремительно летящий звук. Извилистая трещина, похожая на след молнии, располосовала реку, и из нее хлынула наверх темная вода. Лед зашевелился и глухо заскрежетал. Еще несколько раз бахнуло, и первая льдина вздыбилась, блеснув в темноте острыми гранями, — будто выкинулась из недр реки гигантская невиданная рыбина.
Ледоход тронулся!
— Господи, страсть-то какая! — Фрося, не переставая мелко креститься, едва сдвинулась с места, направляясь к реке, где на берегу маячила невысокая и согбенная фигурка, едва различимая в темноте.
Это был Калина Панкратыч.
Он неспешно обернулся на звук шагов, глухо кашлянул и негромким голосом подбодрил:
— Смелей шагайте, барышни, я не кусаюсь.
Когда они подошли к нему, Калина Панкратыч махнул рукой, приглашая за собой следом, и заковылял, поскрипывая деревяшкой о мокрый песок, который днями только-только начал оттаивать на солнцепеке.
Река между тем все громче крушила и ломала лед, затирала белыми глыбами баржи купчихи Мельниковой, брошенные на плаву еще по осени, и в общий ровный гул вплетался сухой треск деревянных бортов. На этот треск Калина Панкратыч оглянулся, покачал головой и вздохнул:
— Богатство — оно к богатству, все равно, говорят, ей страховку заплатят, а вот нам, бедолагам, — только дыра к дыре. Эх, жизнешка наша корявая! Вот мы и пришли, барышни, погодите маленько, я свет запалю, а то ноги сломаете в моем дворце.
Он распахнул дощатую дверь приземистой хибарки, где ютился теперь, заступив на должность сторожа пристани. Вошел, долго шарился в темноте, пока нашел спички, долго чиркал ими, наконец зажег лампу под потолком и присел на узкий топчан, вытянув перед собой деревяшку. Тонечка и Фрося несмело вошли за ним следом, встали у порожка.
— Значит, так, голубоньки, — Калина Панкратыч кашлянул и полез в карман штанов за своей трубочкой, — связался я на старости лет с мутным делом — деваться некуда. Дознается ваш родитель, Антонина Сергеевна, оторвет мне последнюю ногу… Ну да ладно, подрядился, парень, теперь кряхтеть поздно. Слушайте меня, барышни, и ничего не перепутайте. Записку я вам отправил и сюда вызвал по просьбе Василия. Сам он не может…
— Я знаю, что у него еще рана не зажила! — сердито перебила Тонечка. — Вы можете говорить по существу?!
— Вот по ему, по существу, и толкую, — нисколько не обидевшись, все тем же размеренно хриплым голосом продолжил Калина Панкратыч. — Не может он потому, что находится сейчас на другой стороне реки. Перемахнул, пока лед целый был, по железному-то мосту никак нельзя, под охраной он, запрещено там ходить. Вот и махнул… Скоро знак подаст — костерик зажгет. А как костерик загорится — значит, смекай: лошадь добрую и коляску он нашел. И сам, значит, в здравии. |