Изменить размер шрифта - +
Но я хочу жить ясно и просто, говорить, что думаю, если да, значит, да, а если нет — нет, и чтобы меня так и понимали, без дураков. Ненавижу половинчатость, полуправду, нелепые ложные положения, надуманные чувства, наигранную любовь, раздутую ненависть. Ненавижу самодовольных и самовлюбленных. Я хочу, чтобы все было прямо и открыто, или уж, если все запутано, все вкривь и вкось, я хочу это видеть так, как есть. А иначе все мерзко, и жизнь моя мерзкая, и мне за нее стыдно. И я хожу вся в павлиньих перьях, а ведь вовсе об этом не старалась. Даже не знаю, откуда они взялись.

Фрейтаг предложил ей сигарету.

— Погуляем немножко, хотите?

— Да, наверно, уже самое время расхаживать по палубе и всем и каждому говорить «Gruss Gott».

— А что, звучит славно, вполне христианское приветствие, — добродушно сказал Фрейтаг. — Но мне больше нравится, как индейцы говорят Adios. Правда, боюсь, это не в их стиле, — прибавил он, кивая на испанских танцоров — те как раз проходили мимо.

— Вот кто не из мягкосердечных, правда? «С Богом» — такое напутствие от них отскочит, как мяч от стены.

— А смотреть на них приятно, — заметил Фрейтаг. — Но, пожалуй, компания небезопасная.

— Они опасны потому, что мы это позволяем, — сказала Дженни. — С какой стати им потакать? В сущности, надо только смотреть, чтоб они не залезли к нам в карман. А в остальном они, по-моему, просто скучные и вся эта живописность довольно сомнительна… А какой день хороший, веселый, правда? — И она грустно посмотрела в ясное небо.

Они прогуливались не спеша, кивали встречным, которых уже, на пятидесятый раз, более или менее узнавали в лицо. Обменялись смеющимися взглядами, увидав, что Арне Хансен гуляет с Эльзой, а приземистые родители рослой дочери со скромным видом деликатно следуют за ними, приотстав на несколько шагов. Эльза совсем одеревенела от робости, на макушке у нее торчал нелепый, чересчур маленький белый берет. Хансен шагал молча, устремив застывший взгляд куда-то вдаль.

У Дженни с Фрейтагом завязалась своеобразная доверительная беседа, какие легко возникают в дороге между людьми, которые рассказывают о себе, зная, что знакомство их едва ли продолжится, — это подобие откровенности возникает оттого, что затем нетрудно перейти к равнодушию. Фрейтаг рассказал, что хоть он и немец, но в нем течет также английская и шотландская кровь и даже венгерская — бабушка его была родом из Австро-Венгрии. Предки по той линии выбирали себе мужей и жен весьма легкомысленно — чем неожиданней, тем лучше. А что было до бабушки, одному Богу известно, лучше в это и не углубляться. Дженни тоже — и не без гордости — пересказала свою довольно пеструю родословную.

— Настоящая западная мешанина, — сказала она. — Никаких татар, ни евреев, ни китайцев, ни африканцев, все очень обыкновенно: англо-шотландско-ирландско-валлийская смесь, выходцы из Голландии, из Франции, да одна прапрабабушка с испанским именем, но все равно наполовину ирландка… даже ни одного венгра и, главное, ни одного немца. Немецкой крови ни капли.

Фрейтаг поинтересовался, откуда у нее такая уверенность, при том что тут столько смешалось национальностей и все они, в конце концов, сродни — она что же, не любит немцев? Из-за той паршивой войны? Так ведь в войне виноваты были все и все от нее пострадали, а немцы больше всех; если бы американцы стали тогда на сторону Германии, будущее всего мира стало бы другим, куда лучше! Глаза Фрейтага загорелись, он даже стал красноречив. Дженни слегка улыбнулась: кто бы ни был виноват, а она рада, что ее страна не была заодно с немцами. Но тут ей стало совестно, и она прибавила:

— Даже не воевала заодно.

Она человек без предрассудков, говорила Дженни. Она рано лишилась матери, и ее воспитывали главным образом бабушка с дедушкой, родители отца, а это были люди старомодные, рационалисты в духе восемнадцатого века, прямые потомки Дидро и Даламбера, как говаривал дед, и они полагали, что хотя бы в малой мере осуждать кого-то или что-то по соображениям национальным или религиозным — признак величайшей пошлости и невежества.

Быстрый переход