Короче. Мои джинсы — это мои джинсы, потому что я лично снашивал их милю за милей. Не желаю, чтобы гады-производители мешали мне и впредь это делать. Мы живем в такие времена, когда всё на свете — в точности как эти блеклые и бесцветные штаны, — все, и даже память превращается в нечто искусственно состаренное, фальшивое, придуманное дизайнером, превращенное в продукт и соответственным образом упакованное. И живем мы среди фальшивой патины, поддельной бронзы, искусственного меха — и ненатуральных джинсов. Живем как в коконе и так привыкли к удобству, что в готовом виде желали бы приобрести и самое жизнь, прожитую за нас кем-то другим, поданную нам с экрана телевизора или с витрины. Но джинсы, истертые войной и морем, должны быть неприкосновенны. Нужна жизнь, чтобы прожить их и сносить их, и в этом-то вся штука и вся прелесть. Жизнь, видите ли, прежде чем даровать ее нам, никогда не стирают на фабрике.
Учитель грамматики
Кровь ручьями текла по шпигатам. Нас долго гвоздили из пушек, и теперь мои люди, ринувшиеся наконец на абордаж, едва ли были расположены к милосердию или жалости. Не напрасно годами видели они, как горят корабли за Орионом и садится солнце у врат Тангейзера. Фрегат с размочаленными снастями, называвшийся «Месть королевы Анны», покачивался сейчас на небольшой зыби, примерно в миле юго-юго-западнее мыса Палоса, угадывающегося в тумане. Должно быть, на корабле были пассажиры — проститутки или жены британских чиновников: не все ли равно в данном случае? — потому что когда мои люди взялись за работу, со шкафута стали доноситься женские крики.
Я занимался своими делами. Из капитанской каюты вынес два свертка золотых монет, секстант Плата и судовой журнал. Потом заглянул в трюм, желая знать, что же мой корсарский приз вез в Картахену. Груз был неплох, но внимание мое привлекла пухлая связка бумаг, которую я нашел у основания бизань-мачты: это была странная рукопись, состоявшая из очень разнообразных и весьма любопытных текстов — высоколобых, грубых, иконоборческих, занимательных и умных, — принадлежащих неизвестно чьему перу и выпущенных в свет (если верить написанному на обложке) в лето Господне 1997-е, за 927 дней до наступления второго тысячелетия. Немного потекшими от морской воды чернилами на титуле было выведено и название — «Зеркала одной библиотеки» (издательство KR).
Я унес рукопись — мои люди наверняка пустили бы ее на подтирку — и, прочтя ее от корки до корки, ушел на шканцы, к наветренному борту, где никто не помешал бы мне, и стал на вахту: поглядывая время от времени на паруса, принялся размышлять о необыкновенной мудрости и глубокой здравости суждений, содержавшихся в только что прочтенных мною страницах. Потом, еще не стерев сообщнической улыбки, передал рукопись Хосе Пероне, которого мои люди называют «профессором», поскольку он имеет обыкновение именовать себя Учителем Грамматики. Рассказывают, что некогда он в самом деле был доктором чего-то там и преподавал в одном из университетов нашего пресветлого величества, однако житейский отлив уволок его однажды в море, а взойдя на борт, Перона хоть и стал жить по правилам раздела добычи, которыми руководствуется капер, но от денег неизменно отказывался, довольствуясь после абордажа лишь одним из каждых трех изнасилований англичанок и пинтой рома. Профессор или, как он предпочитает, чтобы его называли, Учитель Грамматики — человек довольно своеобразный, малообщительный, в спокойные ночи напивается в одиночку джином «Болс» или читает книги — неимоверное количество книг, — устроившись на носу среди бухт канатов, а когда мы поднимаем боевой флаг и даем первый выстрел из пушки, произносит по-гречески или на латыни нечто странное вроде «Пусть смердят тем, чем окажутся» или что-то в том же духе. Он был гарпунером на «Пекоде», любит Францию, терпеть не может надменный Альбион, презирает пентюхов, которым по недостатку воспитания не дано постичь всей возвышенности самоубийства, способен посреди грома пальбы и треска обшивки философствовать или рассказывать нам о своем знакомом — некоем Небрихе, с которым были у него какие-то дела. |