Он был гарпунером на «Пекоде», любит Францию, терпеть не может надменный Альбион, презирает пентюхов, которым по недостатку воспитания не дано постичь всей возвышенности самоубийства, способен посреди грома пальбы и треска обшивки философствовать или рассказывать нам о своем знакомом — некоем Небрихе, с которым были у него какие-то дела.
Ну, в общем, я отдал манускрипт доктору, или учителю грамматики Хосе Пероне, — пусть делает с ним что хочет. И в этот миг во взгляде его, посланном мне поверх очков, мелькнуло что-то вроде едва уловимой улыбки, одновременно и дружелюбной, и насмешливой — отчего я крепко задумался. И мне — опять же на миг — показалось, как ни абсурдно это звучит, что рукопись не была ему совсем незнакома: более того, выражение лица у него было такое, какое бывает, когда что-то восстанавливаешь или возвращаешь себе. Тут впередсмотрящий крикнул: «Слева по борту — парус!» — и мне пришлось заняться другими делами — приказать прибавить парусов и начать преследование, которое при таких обстоятельствах обещало быть долгим. Потом были другие бои, другие моря, другие трофеи, другие попойки и латинские изречения между пинтами рома. Но всякий раз, как я вспоминаю тот английский фрегат и найденный в трюме манускрипт, мне видится неопределенная и мудрая усмешка доктора и его взгляд из-под очков, где на одном из стекол остался отпечаток пальца, выпачканного английской кровью. И я спрашиваю себя — а уж не он ли в суматохе боя сунул рукопись в трюм? Чтобы я нашел ее там.
На запад
Миллион сто тысяч чертей. Не знаю, как вы, а вышеподписавшемуся много раз случалось напиваться в компании с капитаном Хэддоком, и в виски «Лох-Ломонд» нет для меня тайн. Я прыгал с парашютом на Таинственный остров с зеленым флагом Европейского фонда научных исследований, много-много раз переходил границу Сильдавии и Бордюрии, плавал на «Карабуджане», на «Рамоне», на «Спидол Стар» и на «Сириусе», искал сокровища Красного Рэкхема — ну, вы помните, держать все время к западу, — бродил по Луне, покуда Дюпон и Дюпонн с кричаще-яркими волосами выступали клоунами в цирке Ипарко. Когда я закинул за спину свой дорожный мешок, мое первое путешествие было (как у Тинтина) на борту танкера в Страну Черного Золота. И все это так прочно увязалось с моей жизнью, что спустя много лет, когда Жорж Реми, Эрже, умер, мое начальство в газете «Пуэбло» осведомилось, не могу ли я поменять на несколько дней Бейрут на Муленсар, и потом опубликовали на целый разворот мои впечатления о том, как я пришел выразить сочувствие моим старым друзьям и как за столом, заваленным телеграммами с соболезнованиями — от Абдуллы, Алькасара, Серафима Лампиона, Оливейры да Фигейры, — долго разговаривал с осунувшимся и постаревшим Тинтином, прежде чем добросовестно нализаться со старым капитаном Хэддоком под звучавшую с проигрывателя запись Бьянки Кастафиоре — арию Маргариты, нашедшей драгоценности.
Подобно тому, как мир делится на флоберщиков и стендалистов, мы все принадлежим либо к лагерю тинтинофилов, либо к партии астериксолюбов. И мне, поклоннику Матильды де Ламоль, которому Эмма Бовари кажется несносной кривлякой, приятно и отрадно бывает провести часок за приключениями неукротимого галла, но это удовольствие не идет ни в какое сравнение с тем наслаждением, которое я получаю над страницами Тинтина. Помню, выпуск стоил шестьдесят песет, и я добывал искомую сумму всеми правдами и неправдами, копя деньги, полученные на день рождения, на именины и Рождество, словно диккенсовский Скрудж (всех моих «Тинтинов» я покупал себе сам, за исключением самого первого — «Скипетра Оттокара»), чтобы наконец отправиться в картахенский книжный магазин Эскарабахаля, и выйти оттуда с вожделенным альбомом, и, затаив дыхание, наслаждаться прикосновением к твердому картонному переплету, холщовому корешку, и радовать глаз великолепными цветными рисунками на чудесных фронтисписах. |