Изменить размер шрифта - +
Турунчик молчал, только часто переступал рыжим брезентовым полуботинком и босой, голой до колена ногой.

Блескунов достал из новенького портфеля орудие возмездия. Это была велосипедная камера — сложенная вдвое, слегка надутая и перевязанная в нескольких местах.

— У, мягкая! — сказал Нохря. — Такой не больно.

— Нет, почему же, — возразил Кимка. — Довольно чувствительно, если по открытой спине. На себе попробовал… — И добавил со значением: — К тому же в наказании главное не суровость, а неизбежность. — Наверно, он повторял слова своего милицейского папы. — Ну-ка, задерите на нем…

Турунчик был в хлопчатобумажном полинялом свитере сизого цвета — широком и обвисшем. Свитер легко задрали выше лопаток. А майка никак не выдергивалась из штанов.

— Расстегнуть надо, — решил Нохря. Сунул пальцы между Турунчиком и деревом, зашарил. — Где там у тебя пуговица?…

Он возился, и все молчали, только сопенье было слышно.

Турунчик вдруг сказал сбивчивым полушепотом:

— Да не там… Сбоку пуговица…

Что это он? От собственной виноватости впал в окончательную покорность? Или просто хотел, чтобы скорее все кончилось?

Майку тоже вздернули почти до шеи и велели держать Валерке Котикову — маленькому и послушному. Турунчик прижался к дереву, чтобы не съехали расстегнутые штаны. Блескунов размахнулся и огрел его камерой с упругим резиновым звоном.

Турунчик дернулся, помолчал секунду и осторожно сказал:

— Ай…

— Конечно, «ай», — согласился Кимка. — И еще будет «ай». А ты как думал? — Он протянул черную «колбасу» Нохре: — Теперь ты. Надо, чтобы каждый по разу.

Шумно дыша, полез вперед Гаврилов:

— Я следующий… Можно, я еще за Котика, а то он не сумеет? А я хочу…

Меня обволакивала обморочная слабость. Но — вот ведь какая гнусность! — я тоже… хотел. Понимал в глубине души, какое это грязное дело, но щекочущее желание было сильнее — стегнуть с оттяжкой по тощенькой белой (не загорал он летом, что ли?) спине с глубоким желобком и черными зернышками-родинками. Злости на Турунчика у меня не было ни малейшей, и, чтобы оправдать себя, я мысленно повторял: «Он же сам виноват… Он же сам виноват…»

Нохря тоже ударил. Турунчик опять дернул спиной, но промолчал. В резину вцепился Гаврилов… И в этот миг я услышал тяжелый топот. Несколько старшеклассников стремительно выскочили из-за мастерской, и впереди — Игорь Яшкин, известный в школе футболист и художник. Я первый оказался у него на пути. Голова моя как бы взорвалась белыми искрами от оглушительной оплеухи. Я покатился в пыль, был поднят за шиворот и упругим пинком отправлен в колючие сорняки у забора. Сквозь них, пригибаясь, я добежал до школьной калитки и потом еще квартал мчался по переулку. Отсиделся только в сквере у городского театра.

… Горела щека, гудело награжденное пинком место. Мелко тряслись колени. И все же… все же сквозь страх и стыд, сквозь обиду на Яшкина я чувствовал растущее облегчение.

Я словно очнулся. До чего же хорошо, что я не успел! Вовремя данная благодатная затрещина встряхнула мне душу и все расставила в ней на нужные места. Уже и обиды на Яшкина не было. Только отвращение к себе. И ко всему, что мы затеяли там. Какое счастье, что мой портфель на шнурке через плечо, — я умчался вместе с ним. Возвращаться сейчас туда, за мастерскую, было бы выше сил…

На перекрестке я умылся у колонки и побрел домой. Все-таки какое же везенье, что не успел ударить… С меня словно обваливалась грязная корка…

А Блескунов на следующий день как ни в чем не бывало сказал Турунчику:

— Говори спасибо этому Яншину.

Быстрый переход