— Это уже переходит всякие границы!.. Ты что, Викулов, правда верующий?
— А вам-то что?…
Я вполне мог ответить «нет». Потому что был вовсе не верующий. Но она хотела, чтобы я отказался от того, что любила мама. Пусть этот оклад не с маминой иконы, но такой же. Тем более теперь, когда той иконы нет… Сейчас у меня будто ниточка между мной и мамой, а если уступлю, отдам… Но разве им объяснишь! Стоят, сопят, ждут. Как тогда, вокруг Турунчика… Только сам он, Турунчик, поодаль и глаза опустил…
— Еще и кулакам волю дает! — возмущалась Анна Игоревна. — Да ты и одного пальчика Блескунова не стоишь! Его в классе уважают, а ты…
— Завтра сбор! — заявила Клавдия. — И ты, Викулов, готовься просить прощения у всех ребят. И не забудь принести то, что… взял. Если не хочешь расстаться с красным галстуком.
Я, конечно, не хотел расстаться с галстуком. Даже подумать о таком было жутко. И я шел домой почти уверенный, что завтра отнесу в школу кусочек золотистой жести — пропади все пропадом! Но дома взял его в ладони и… в обрамлении лучистого кружева словно увидел два печальных лица с понимающими и жалеющими глазами. «Что поделаешь, раз кончилась твоя храбрость, Петушок…»
Тогда, значит, уже нельзя будет вспоминать по-хорошему, как мы с мамой сидели рядом и я щекой лежал на ее плече…
В сарае нашел я широкую толстую доску, с трудом отпилил ножовкой кусок сантиметров тридцать длиной. Наждачной бумагой почистил одну сторону. Наложил на дерево жестяной нимб, расправил, прибил по краешкам сапожными гвоздиками… Не икона, но все же намек на нее.
— Никому не отдам. Честное орлёнское…
Это у меня для самого себя была такая клятва. Я придумал ее, когда влюбился в песню про Орленка.
И чтобы отрезать путь для отступления, отнес я доску в тот самый церковный подвал. Фонарика у меня не было, лазил со спичками. Поставил доску в нишу, посветил спичкой последний раз.
— Вот, здесь вам будет хорошо. Потому что ведь церковь… И никто не найдет. А я еще приду…
На следующий день у меня отобрали галстук.
За то, что ничего не объяснял, не отвечал, верю ли в Бога. Молчал как каменный. И украденную вещь не принес, и прощения не стал просить — ни у Блескунова, ни у коллектива. Что с таким делать?
— Сам виноват, — сказала Клавдия Георгиевна. — Кто «за»?… А ты, Турунов, разве не «за»? Умнее всех, да?
Турунчик тоже поднял руку, только смотрел при этом в парту. Впрочем, не он один смотрел в парту. Это я сквозь намокшие ресницы видел от классной доски, куда был вызван для обсуждения и покаяния.
Клавдия развязала на мне галстук. Я не сопротивлялся. Не от страха, а просто ослабел. Но когда она хотела спрятать мой старенький, но все равно блестящий сатиновый галстук в свою черную с бисером сумочку, я сказал сквозь царапанье в горле:
— Не имеете права, это мой. Мне мама покупала…
— Ну и забирай, пожалуйста! А носить не смей!
Домой вернулся я с ощущением безнадежной беды. Как приговоренный. То, что клятву я не нарушил, главное не отдал, слегка грело душу. Но беда все равно давила тяжко. Кто я теперь? Все равно что враг народа, белогвардеец какой-то…
Я скорчился на чурбаке за сараем и сидел не знаю сколько. Там и нашел меня Валька Сапегин. Забежал, чтобы вместе идти на репетицию хора. Я похоронно сказал, что не пойду.
Он спросил тихонько:
— Что случилось-то?
И тут я разревелся. И рассказал ему про все. Не такой уж он был близкий друг, но все же единственный, кому я мог излить горе. Про находку я, правда, не сказал, а объяснил, что выгнали за драку. |