Изменить размер шрифта - +

– А! Мой дорогой! – воскликнул я, обнимая его. – Будь им! Но скорее, потому что я не дождусь твоего Сигизмунда Августа, а мне очень срочно.

– Ну, между нами говоря, – начал Милчек, – уже теперь мне не много остаётся. Очень обильные примечания в порядке, главные взгляды написаны… несколько маленьких пробелов… а потом возьмусь за редакцию, будучи уже паном предмета. Я должен ещё совершить несколько поездок… В Петербург обязательно… Рукописей, метрик и библиотеки императорской ничто не заменит. В метриках есть бесценные подробности, нужно их только уметь добывать из кучи слов и наводнения формул… саму эссенцию.

Мы проболтали весь вечер, но уже не в комнатке профессора, потому что пани прислала няньку предостеречь нас, что мы говорим слишком громко, а дети рядом не могут заснуть. Поэтому мы вышли на старую каштановую улицу и блуждали по ней до полуночи.

Утром я должен был ехать дальше; а через несколько лет я сменил место жительства и оказался на берегах Вислы. Спустя пару месяцев после заселения меня сильно удивил один из виленских коллег, когда, вспоминая о давних товарищах, он упомянул, что Милчек в Варшаве.

– Что же он тут делает?

– Получил пенсию, а так как ему тут работать удобней, переехал сюда с семьёй.

На следующий день я был у дверей достойного Дамиана, которого я нашёл на отдалённой улице, в маленьком домике, построенном в тыльной части города в очень невзрачной квартире. Одна комната, выделенная профессору на его отдельное использование, представляла ту же хаотичную картину, что тот покоик на С. На посеревшей софе в шлафроке… лысый и седой, сидел достойный Дамиан, заслонившись фолиантом, в котором по причине близорукости утонул с носом, услышав походку, не отрываясь от чтения, спросил, кто там. Я приблизился, он не сразу меня узнал, и то только по голосу. Глаза ему очень плохо служили.

– Знаешь, – отозвался он, – я уже давно собирался быть у тебя… это даже до Мокотовской недалеко, но я так теперь занят.

– Ну что же? Всегда Сигизмунд Август? – спросил я.

– А что же иное могло быть? – ответил он медленно. – Я приближаюсь к концу. Но знаешь, я скажу тебе, читаю теперь, что себе отметил и написал двадцать лет назад, нахожу это таким лихорадочным, импетичным, слишком смелым, что, чёрт подери, должен заново материал изучать, дабы проверить эти сангвиничные идеи. Так история писаться не должна. Как раз, остыв теперь, только сейчас чувствую себя расположенным создать что-то достойное этого имени. Я слишком много посвятил колориту, впал в мелкую анекдотичность, мне казалось, что она лучше изобразит век, а эти великие фрашки линии исторической композиции прерывают и заслоняют. Я должен всё переделать… Да, да – Ars longa, vita brevis. Однако же, дорогой мой, – завершил он, – этой истории я обязан, что моя жизнь пролетела, как мгновение ока… дети выросли, я состарился и не заметил.

– Но для мне очень важна история, – прервал я.

– И для меня ничего более важного. Я имею её полностью в голове! Тут – он указал на грудь, – я её чувствую, вижу и читаю, радуюсь… и всё-таки должен это себе признать, будет разработана добросовестно, многосторонне. Работаю над ней, сам научился очень многому, неоплаченным удовольствиям я обязан той счастливой мысли посвятить себя такой прекрасной исторической эпохе.

– Тогда я имею надежды, – подхватил я, – что её вскоре увижу, и ты разрешишь мне, что сегодня объявление оглашу в газете.

– А! Помилосердствуй! Этого не делай, человече, ты погубил бы меня! Никаких обещаний. Я жду только, чтобы Дзялынский закончил издавать «Томицианы», потому что и отсюда ещё какой-то мне лучик светит, потом сяду за окончательную редакцию… а так как имею всё в голове готовое, молнией это пойдёт.

Быстрый переход