День выдался хмурый, слякотный, серый и, несмотря на лето, холодный и ветренный. На промокшем от долгого ливня песке стояло несколько десятков человек, преимущественно молодёжи, в грубых солдатских шинелях, с постриженными головами, прикованных к железному штырю, и окружённых по кругу сильной стражей.
Эта экспедиция состояла из людей всякого положения и возраста, а Москва постаралась и о том, чтобы между политическими заключёнными находились простые жулики, намеренно желая преступную любовь к родине с самым подлым преступлением сравнять. Отличалась та фигура зловещего разбойника и жулика, с впалыми в череп глазами дикой кошки, от благородных мученических обликов…
Рядом с разбойником шёл прикованный старичок ксендз, который принимал присягу ремесленной челяди, спокойный, мягкий, на свои будущие страдания смотрящий ясным оком священника, который давно жизнь свою отдал Богу в Его руки и сам ею уже не распоряжался. Посаженный в тюрьму, прежде чем его начали допрашивать, старец потребовал распятие, и, получив его, поклялся в присутствии испуганного служащего, что никакая пытка слова из его уст не добудет. Осудили его за ту наглость, что смел укрыться под Божье крыло, защищаясь от правосудия царя… Священник улыбнулся, он чувствовал, что был на своём месте, так как нёс с собой слово смирения, утешения и надежды.
За ним шёл молодой парень, бледный и уставший от долгой неволи, болезненно улыбающийся – он смотрел на Варшаву и слеза навернулась под почерневшими от плача веками… Там! Там он оставил старую мать, калеку отца и её… ту, которую любил, и, которой было не разрешено даже прийти издалека помахать ему белым платком. Вчера он обнял в последний раз родителей и её… боясь обменяться именами, даже тихого будь здорова послать не смел. И смотрел, смотрел к ней, в ту сторону, где она, может быть, спрятавшись, плакала, и спрашивал, что ему предназначает судьба… когда же или никогда? – Навсегда! Как железным кинжалом раздирало ему грудь… навсегда! навсегда, страшное слово, которое вмещает в себе суть всей человеческой жизни.
За ним пожилой уже мужчина, отец семьи, тащился с кашлем в груди, обявляющим, что далеко не дойдёт, но с молчащим отречением; за шеренгой солдат стояла его заплаканная жена, двое детей, вытягивая к нему крохотные ручки, жена младенца поднимала вверх, чтобы и он попрощался с отцом. Он смотрел на них и думал, сколько могил откроется, чтобы поглотить столько отчаяния… он не имел уже никакой надежды, кроме смерти… недостаток, сиротство, бедность, унижение, а потом могила и тишина… Он не имел сил прощаться с ними, но смотрел, смотрел, чтобы эта картина выбилась и оставила знак в сердце и повторилась с последним его ударом.
За ним маленький мальчик, который ещё не окончил школы, не начал жизни, уже приступил к новой школе несчастья и первой боли жизни… Студент гордо поднимал лицо, с утешением, что рядом со старыми, такой молодой уже мог за отчизну страдать, его уста улыбались, глаза горели, он насвистывал какую-то песенку, и непризнанная слеза как дождевая капля высыхала на его горячей щеке… Родители были далеко! О судьбе его, может быть, не знали… но он был счастлив, что они услышат, как достойно он носил их имя…
За ним стоял старый мужчина, таинственного облика, жёлтый, исхудавший, с белыми холёными руками, с нежной кожей на лице, стиснутыми устами; видимо, он уже второй раз, возможно, в третий, пускается в эту далёкую дорогу… На его сморщенном лице висела жалобная забота, но глаза забыли о слезах, этих гостей молодости… не мог уже и не умел плакать. Он был отвердевшим и бесчувственным, солдат его бил, пытаясь поставить по порядку, он не чувствовал… В толпе никого не было, кто бы пришёл с ним попрощаться… он был взят под чужой фамилией и никто не знал о его настоящей…
За шеренгой солдат были видны лица толпы, семьи, друзей, жён и матерей, которые пришли сюда искать сыновей и братьев, украсть запрещённое прощание, ибо московское правосудие и с роднёй расстаться не допускает… нужно подстерегать, выгадывать, ловить взор последних приговорённых, нужно святой, последний поцелуй купить у безжалостных солдат, которые разгоняли собравшихся, смеясь над тем, что есть в мире самое достойное уважения – над болью. |