Изменить размер шрифта - +

— Не знал, как бог свят, не знал! — выкрикнул Алексей.

— Это не я! Я его не убивал!

— Полно лгать! — проворчал незримый Дзюганов, с такой силой встряхивая Алексея, что тот невольно взвыл от боли в вывернутых плечах.

— Еще божьим именем клянется, сила нечистая! Вот как пошлет господь гром да молонью, как поразит тебя в самое темечко…

“Молонья” с небес, однако же, послана не была. Громового удара тоже не воспоследовало. Скорее всего потому, что господь поверил Алексею.

Вездесущий всевышний — один-единственный в мире! — доподлинно знал: обвиняемый говорит чистую правду. Он не только не убивал своего родного дядюшку Петра Александровича Талызина, но даже в глаза его никогда не видывал.

 

 

И вдруг погода угомонилась. Ветер не утих, но переменился, дул теперь с юга, словно смешалась связь времен и где-то там, на небесах, решено было не зиму, а весну принести в северную столицу. В узких улицах, конечно, свистело, как в трубе, но, поворотясь к ветру спиной и подняв воротник, вполне можно было идти в ус не дуя, да еще и трубочку покуривать.

Что и делали четверо поздних прохожих, которые следовали вдоль Фонтанки в таком странном порядке: один впереди, затем, подхватив друг друга под руку, еще двое, и последний, также в одиночку, замыкал шествие. Пара не прерывала разговора и вообще ни на что не обращала внимания, а вот первый и последний то и знай зыркали по сторонам, настораживаясь при любом случайном звуке или шорохе.

Внимательный наблюдатель, окажись он в такую позднотищу поблизости, непременно сделал бы вывод, что впереди и позади идут слуги, которые охраняют своих господ.

Впрочем, по причине глубокой ночи и полного безлюдья не видно было никакой опасности и никто не мог подслушать разговор двух молодых (старше— му не было еще и тридцати) людей.

И слава богу, потому что разговор был серьезный, даже опасный, относящийся к разряду тех, которые вполне могли быть причислены к государственной измене.

Какое счастье, что преданные слуги умели быть — глухи и немы!

— Я превращен в какой-то призрак, — пронзительным, неприятным голосом говорил тот, что был меньше ростом.

—Я поставлен в самое постыдное положение, потому что не допущен ни к какой реальной власти.

— Но ведь ваша матушка еще, по счастью, жива, — благоразумно возразил его спутник.

— О какой реальной власти можно теперь говорить?

— То, что она творит с высоты своего положения, всецело основано на славолюбии и притворстве.

О торжестве закона никто и не помышляет! Я мечтаю о внедрении среди дворянства строгого нового мышления, основанного на четком понимании своих прав и обязанностей.

— Ну, насчет прав, как я понимаю, никто не возражает, ваше высочество! А вот насаждение обязанностей…— хмыкнул спутник этого человека со смелостью, дозволенной только близкому другу.

Да и в самом деле — Александр Борисович Куракин был, как никто другой, близок великому князю Павлу, воспитателем которого был его дядя, канцлер Никита Иванович Панин.

— Это да! — сурово сказал великий князь.

— Просто-таки помешались нынче все на своих правах.

Или вот еще — на идеях каких-то. Что за дурацкое словечко — идеи? Не идея никакая, а мысль! Раньше попросту говорили — “я думаю”.

Теперь— “мне идея в голову пришла”.

Как пришла, так и ушла, в голове ничего не сыскавши!

— Вот и государыня-матушка все об том же. Надо же такое измыслить: учреждать воспитательные дома и женские "институты, чтобы создать “новую породу людей”.

Быстрый переход