|
— «Вот Сережа Королев: делать ласточку готов он хоть каждую минуту, и, подобно парашюту, через стол его несет, он летает, как пилот…» — «И тогда Чингачгук — Большой Змей сказал Ункасу…»)
Отдышавшись, он брел дальше, но огромные вывороченные корни лиственниц цеплялись за его ноги. Он спотыкался и падал, и у него не было сил подняться.
(«Сережа, я еще сделал эскиз оранжереи… Не сердитесь — просто мне не спалось…» — «Ты выйдешь за меня?» — «Лучше умереть». — «Ты мне только вот что скажи… Как самолет летает?! Ведь он железный…»)
Но все-таки он вставал: сперва на четвереньки, как зверь, потом — держась за протянутую кедровую лапу — на ноги.
Каждый шаг его, каждый новый выстрел боли отзывался мучительной болью в моей душе, и я не переставая клял себя: как мог я совершить такую страшную, такую непоправимую ошибку! Я должен был испортить машину раньше, когда еще можно было вернуться в лагерь, или позже, на трассе… нет, это все не то, мне следовало что-то придумать и задержать его уже в порту… Но что теперь говорить об этом, ведь все кончено — ему не дойти… Вместо того чтобы спасти его, я его погубил — и что же теперь?.. У меня ум за разум заходил: я отправил домой тысячу сверхсрочных депеш, умоляя немедленно прислать на мое место другого наблюдателя, у которого хватит сил вмешаться, но не получил ответа; ежесекундно я вглядывался в ночное небо, туда, где находилась моя планета, — как будто полет мысли можно увидеть! — но мне светила лишь равнодушная Полярная звезда… Марс был глух и слеп к моим мольбам, как Земля была глуха и слепа к мучениям К.
Скоро он и сам понял, что не дойдет. Почему он не повернул назад, почему не попытался вернуться к грузовику, ведь он совсем недалеко ушел от него? Было ли это проявлением его нечеловеческого упорства или, наоборот, полной апатии? Не знаю: и он был уже в полубреду, и сам я пребывал в таком отчаяньи, что едва ли мог понимать его намерения.
(«Я б желала поскорее ему крылья приобресть, чтоб летать он мог быстрее в дом, где цифры шесть и шесть…» — «Ты выйдешь за меня?» — «Конечно». — «Мне кажется, что на Марсе семена картофеля…» — «Я сильно, очень сильно устал от жизни… Я не вижу в ней для себя почти ничего из того, что влекло меня раньше…» — «Нет-нет, мы до Сережиного дня рождения никогда не разбираем елку…» — «Мама, я тебе писал, что у меня прохудились башмаки и я чиню их проволокой…»)
Он остановился и хотел развести костер; ветви послушно клонились к нему и надламывались, едва он к ним прикасался, но не так послушны были скрюченные руки, и спички гасли в них одна за другой, и тоска моя росла и душила меня.
(«Не вижу конца своему ужасному положению… На что можно рассчитывать дальше мне, ибо я всегда снова вероятный кандидат…» — «Но где же наш именинник?»)
(«Ой… воробушек… Тише, тише, вы его пугаете… Что? Что, мой хороший? Что, что?» — «Попасть-то сюда легко. На волю выбраться — трудно».)
Вот она со змеиным шипением угасла — предпоследняя.
(«Всегда отягощать твою и Наташкину судьбу… Я даже не знаю, сможем ли мы снова жить вместе…» — «И тогда Чингачгук — Большой Змей сказал Ункасу…» — «А что, мама, пирога больше нет?»)
Но последняя спичка вдруг послушалась, и рыжее пламя запрыгало по ветвям.
Он стал греть руки, морщась и шипя от невыносимой боли. Потом он лег на охапку стланика и свернулся клубочком. Его била дрожь. |