Но тем утром в конце лета, когда вел всю семью Луиса на Кошачье кладбище, рассказывал иное: дескать, собака его умерла от старости и похоронена рядом с другими зверушками. Даже колышек с табличкой показал, правда, надпись от времени стерлась.
Луис спустил воду, выключил свет, вернулся в спальню. Что-то еще царапало память, что-то еще напутал старик. Ага, нащупал: Джад — ровесник века. На Кошачьем кладбище он сказал Луису, что собака у него умерла в начале первой мировой, значит, либо в четырнадцатом году, когда занялась война в Европе, или в семнадцатом, когда вступила Америка. Соответственно и Джаду было либо четырнадцать, либо семнадцать лет.
А сегодня вечером он заявил, что похоронил своего Пестрого десятилетним мальчишкой.
НО ОН СТАРИК, А СТАРИКИ ВЕЧНО ПУТАЮТ, пытался найти оправдание Луис. САМ ГОВОРИЛ, ЧТО НАЧИНАЕТ ЗАБЫВАТЬ ИМЕНА, АДРЕСА. ДАЖЕ О ВАЖНЫХ ДЕЛАХ, ПРОСНУВШИСЬ ПОУТРУ, НЕ ПОМНИТ. ХОТЯ ДЛЯ СВОИХ ЛЕТ ОН ЕЩЕ МОЛОДЦОМ ДЕРЖИТСЯ. В МАРАЗМ НЕ ВПАЛ, ПРОСТО ПАМЯТЬ ПОДВОДИТ. НЕУДИВИТЕЛЬНО, ЧТО МОГ ЗАБЫТЬ, КОГДА И КАК СОБАКА ПОМЕРЛА. СЕМЬДЕСЯТ ЛЕТ КАК-НИКАК МИНУЛО. НЕ ЦЕПЛЯЙСЯ, ЛУИС.
Сон, однако, не шел. Долго лежал, прислушиваясь к ветру, гулявшему под крышей обезлюдевшего дома.
Все-таки он забылся, хотя и не заметил, когда. Ему прислышались шаги босых ног по лестнице…
ОСТАВЬ МЕНЯ В ПОКОЕ, ПАСКОУ, СУДЬБЫ НЕ ИЗМЕНИШЬ, МЕРТВОГО К ЖИЗНИ НЕ ВОРОТИШЬ. И шаги стихли.
И беспокойный дух Виктора Паскоу далее не донимал Луиса ни во сне, ни наяву, хотя много необъяснимого произошло в сгущавшихся сумерках года.
23
Проснулся он в девять утра. В окно ярко светило солнце. Зазвонил телефон. Луис дотянулся до трубки, рявкнул:
— Слушаю!
— Привет! — услышал он голос Рейчел. — Разбудила, никак? Ну, наконец-то!
— Да, разбудила, будь ты неладна!
— У-у-у, какой злючка-медведь в берлоге. Вчера весь вечер названивала. У Джада был, что ли?
— Да, — чуть поколебавшись, ответил Луис. — Норма ушла к кому-то на праздничный ужин, вот мы и решили по лишней банке пива выпить. Я сам тебе собирался позвонить, но… как-то не вышло.
Рейчел рассказала ему о своих родителях (без чего он прекрасно бы обошелся). Лысина у отца растет не по дням, а по часам (и поделом ему, злорадно ухмыльнулся Луис).
— Хочешь с Гейджем поговорить?
— Давай его сюда. Только скажи, чтоб трубку сразу не бросал, как в прошлый раз.
На другом конце провода зашуршало, зашептало: Рейчел учила малыша сказать «Здравствуй, папа».
— Здастуй, апа!
— Здравствуй, Гейдж! Как делишки? Как тебе там живется? Небось все дедушкины трубки со стеллажа пораскидал? Очень на это надеюсь. А еще, сынок, распотроши-ка его коллекцию марок.
Гейдж гукал и радостно пускал пузыри, впрочем, некоторые слова он уже выговаривал: мама, Элли, баба, деда, би-би (причем это получалось у него особенно гнусаво), ка-ка.
В конце концов Рейчел отобрала у малыша трубку, к его громогласному возмущению и к Луисову облегчению. Он, разумеется, души не чаял в сыне, но говорить с полуторагодовалым несмышленышем все одно что играть в карты с полоумным: и карты в раскидку, и запись наперекосяк.
— Как дома дела? — спросила Рейчел.
— Отлично, — не моргнув глазом соврал он. Да уж, семь бед — один ответ: ведь он уже слукавил, сказав, что вчера вечером был у Джада… Вдруг вспомнились слова старика: …МУЖСКОЕ СЕРДЦЕ, ЛУИС, ТВЕРЖЕ КАМНЯ… И КАЖДЫЙ ВЗРАЩИВАЕТ В НЕМ ТО, ЧТО МОЖЕТ… И ВОЗДЕЛЫВАЕТ… — Скучаю, по правде говоря, без вас.
— Ты что ж, хочешь меня уверить, что не рад отдыху от семейной карусели?
— Да нет, покою я рад. Но вот прошел день, и, глядь, чего-то недостает. |